Появилась заспанная Марта Катценмайер в зеленой солдатской шинели, волочившейся за ней по полу; из-под шинели выглядывали худые ноги в перекрученных чулках. Польский служащий вернул документы монахине, окликнул Марту и спросил ее адрес. Марта, боясь быть снова задержанной, попросила разрешения оставить здесь шинель и направилась к столу, держа в руках большие солдатские ботинки с железными скобами.

Танцовщица кабаре, услышав название улицы, известной публичными домами, откинулась к стене и расхохоталась хрипло, по-мужски. Монахиня, боясь улыбнуться, втягивала синюю нижнюю губу.

Сидевший на стуле боец сказал Марте Катценмайер по-русски громко, как глухой:

– Упразднили, тетенька, твою специальность, – и отдал Марте ее свидетельство.


В опустевшую проходную вбежала худенькая женщина, тоже немка, беженка. Она разыскивала ребенка, пятилетнего мальчика, которого потеряла вчера на станции.

Пока польский служащий звонил в районные комендатуры, она сидела на скамье, стиснув руки.

Казалось, те, что были сейчас здесь до нее, – тени, а это ворвалась сама жизнь, с горем, с отчаянием, с бедствиями войны.

Телефонные переговоры не дали ничего положительного. Женщина поднялась, будто ничего другого и не ждала, – она была тоненькой и очень молодой, совсем девочка, – медлила уходить. Видно было по ней, страшно ей шагнуть за порог и опять остаться одной и бежать бог знает куда со своим отчаянием.

– О господи, как холодно! – вырвалось у нее.


В первые часы после взятия Быдгоща, когда стихавшая вьюга еще мела по улицам, загроможденным транспортом, а на перекрестке горожане весело растаскивали немецкий кондитерский магазин, приполз слух: где-то за два квартала отсюда какая-то немка-старуха пыталась поджечь дом, и теперь ее труп коченеет на пороге. Девчонки смеялись над польским солдатом: он старался проехать посреди площади на дамском велосипеде и свалился в снег, – а пересекавший улицу мимо нашей застрявшей в пробке машины другой польский солдат достал из кармана коробочку шоколада и протянул мне: «На вот, не скучай!» В эти первые часы я видела, как из огромного здания тюрьмы выходили на свободу заключенные. У опустевшего бурого здания и во дворе тюрьмы в полном форменном облачении уже возникли бывшие польские тюремные надзиратели, потерпевшие при немцах, кичась своим патриотизмом, – ведь даже эту тюремную форму польского государства было запрещено хранить, – и смиренно готовые к прежней службе.

В ожидании контрнаступления противника Быдгощ заметно суровел. Из Москвы прилетели ответственные за репатриацию лица. Все, кто вышел из бромбергских лагерей, кто находился тут в подневольных трудовых колоннах, должны были собраться вместе для отправки на родину. О, как отчетливы были национальные судьбы в те дни. Русские военнопленные, брошенные за проволоку на голодную смерть, истязания. Поляки – страдальцы концлагерей. Горестные тени, меченные желтой звездой на спинах, – случайно уцелевшие узницы женского еврейского лагеря. И, рядом, лагеря французских, английских военнопленных с другим режимом: сюда приходили посылки с родины, здесь даже ставились самодеятельные спектакли.

Дружно и охотно расходились люди на пункты репатриации, стремясь быстрее домой. Дух освобождения вторгся в город и заразил даже взятых в плен солдат противника. Группа их построилась, желая также следовать на пункт репатриации. «Мы – австрийцы», – заявляли они. Мне приходилось объяснять им: «Господа, к сожалению, вы солдаты армии противника».


Покидая Быдгощ, чтобы двигаться дальше, мы в последний раз ехали по его нешироким уютным улицам, между старыми домами серого камня. В белесом свете раннего зимнего утра темнели островерхие крыши костелов.