И ведь до какого-то возраста я реально в это верила. В смысле, в мамины слова. Типа это не он, а какие-то силы. Но потом поняла, что всё это бред, хотя было такое ощущение, что теперь меня самой стало две: адекватная, которая во все это не верила, и та, которая крестилась всякий раз, когда из родительской грохотало.

И тут рука сама потянулась ко лбу, когда раздался звук разбившегося стекла, но я мигом себя одёрнула. Меня затрясло, но через мгновение всё схлынуло, и я спокойно и хладнокровно вышла из ванной, завёрнутая в полотенце.

– Коля! Коленька! Не гневи Бога! Матерь Божья, да сниспошли ты – А!

Отец заткнул маму ударом, но вскоре она продолжила бормотать. И тут, когда я проходила мимо двери, почувствовала острую боль в ноге и вскрикнула.

Дверь моментально распахнулась, и на меня вытаращились бычьи глаза пьяного бати. В ноге болело невыносимо, но я стояла неподвижно и чувствовала, как из меня течёт кровь.

– Видишь, что ты натворила, паскуда!!!

Я вздрогнула, но тут же поняла, что он это не мне. Отец схватил мать за волосы и ткнул её лицом в лужу крови у моей ступни.

– Вытирай!

Мать зыркнула на меня, поджала губы и прошипела:

– Полотенце мне дай.

Я помотала головой, а потом вспомнила, что у меня на голове есть второе, и его ей отдала. Отец сел на кровать и стал следить, чтобы всё было чисто. К тому моменту, как мать всё вытерла, он уже отключился и сидя храпел.

Мы отползли подальше от комнаты. Я хромала, в ступне всё ещё было стекло.

– Я тебе сколько раз говорила без тапок не ходить? – мать резко усадила меня на диван. – Давай сюда, а то всё заляпаешь, – и вынула здоровенный такой кусок стекла.

Она обработала рану, замотала ступню. И всё это молча. Даже когда зелёнкой мазала. А мне так хотелось, чтобы она подула и, как в детстве, прочитала стишок. Или присказку про то, чтобы у кого-то там болело, но не у меня. Я всегда, помню, ей говорила, что не хочу, чтобы у собачки и кошечки болело. Что хочу, чтобы всем было хорошо. А она качала головой и посмеивалась – типа так не бывает.

– Мам…

Она села рядом, закончив с моей ногой.

– Я так больше не могу…

– Можешь, доченька, можешь, – она перекрестилась и стала бормотать, чтобы бог дал нам силы и всё такое.

– Не могу я!

– Тихо ты!

– Ты говоришь, что грех разводиться, а делать это со мною – не грех?

Она выпрямилась, забыв о своей молитве и подняла одну бровь. Меня всегда от этого просто выносило. У неё сразу становилось такое мерзкое и надменное выражение лица. А сейчас оно ещё было красным и кое-где припухшим от ударов.

– То есть, это всё о тебе? Ты у нас одна тут – королева, и мир вокруг тебя крутится?

– Мама. Это – ад.

– О-о-о, деточка. Что такое ад, ты не знаешь. И не дай Господь тебе это узнать. Ни в той, ни в этой жизни – а так бы послушала, может, мозги на место бы встали. Ты одета, обута, крыша над головой есть.

– И под этой крышей мне эту голову разбивают.

– Ну уж не преувеличивай. Так уж прям и разбивают. Как сыр тут в масле катаешься, а всё недовольна.

– По-твоему, только это имеет значение?!

– Тихо ты, говорят тебе! А ты попробуй без этого-то, попробуй. Через день заноешь, где мой папочка, а где мой ай фон, ай-ай-ай фон, прости Господи!

Я встала и бросила:

– Так это всё-таки грех, или тебе бабок хочется?!

И тут же ощутила, как левую щёку зажгло. Я схватилась за неё, а давшая мне пощёчину мать уже тыкала мне в лицо и запрещала так с ней разговаривать.

Когда она сказала мне валить в свою комнату, я бросилась на кровать и ревела до посинения. Я так ненавидела и её, и отца. И если раньше мне было жаль её, то теперь мне жаль было только себя. Как же я завидовала Пашке, что он смог из этого выбраться! И как же мне хотелось сейчас просто свалить. Пусть не физически – а то прилетело бы ещё хуже. Но хоть как-то отвлечься от этого трындеца.