Гостиная была невелика, убрана опрятно, без роскоши – если не считать картины на стенах. Григорий Фомич зажег свечи, водрузил на стол подсвечник и пошел за барином, а Бориска ухватился за раскрытую книжку, горбом вверх лежавшую на диване.

– Гляди-ка, – сказал он Федьке. – Мармонтель, да в русском переводе! Роман «Инки» – ну, это не всякому любопытно. Знаешь, кто такие инки?

Федька не знала – литература у балетных была не в чести, недаром читатель Бориска слыл придурковатым, и чтением для самых образованных служил кургановский «Письмовник» с его краткими, чтобы не утомить читающих, рассказами и повестушками. И ей было безразлично, что где-то в Америке жили какие-то люди чуть ли не до Рождества Христова. Она даже не могла бы показать на глобусе эту самую Америку, хотя не так давно там какая-то страна воевала за свободу, и рассказывали, будто туда поехал драться даже какой-то молодой французский маркиз – дома ему не сиделось… Прозвание маркиза в Федькиной голове застряло, но где-то затерялось, и она пыталась припомнить – видела же и портрет остроносого красавчика с пронзительным взглядом, и имя под ним! – когда в гостиную вошел хозяин дома.

Взгляд у него, строгий и испытующий, был – ни дать ни взять, как у того маркиза.

– Здравствуйте, сударь, простите нам поздний визит, но спектакль совсем недавно окончился, – сказал Бориска. – Вот я привез девицу Бянкину. Сударыня, честь имею представить господина Шапошникова.

Это был мужчина старше тридцати, с простым округлым лицом, кабы отрастил бороду – ни дать ни взять оброчный мужик, пешком пришагавший в столицу на заработки откуда-нибудь из-под Порхова; ростом – выше среднего, сложения – крепкого, танцевать в балет его бы уж точно не взяли. Когда он заговорил, обнаружилась примета – некоторое расстояние между верхними резцами. Федька вспомнила – в уборной толковали о признаках мужской страстности, и эту зубную прореху тоже упоминали. Она посмотрела на живописца с тревогой – вот только его страстности недоставало… Но он ответил ей преспокойным, даже высокомерным взглядом, говорившим: такие, как ты, мне не надобны. Вот и слава богу, подумала Федька.

И тут раздался голос из угла.

– Спр-р-раведливость востор-р-ржествует! – возгласил он.

– Проснулся оратор. Накинь на клетку платок, – сказал господин Шапошников Григорию Фомичу. – Рад знакомству, сударыня.

– Ну, тихо, Цицеронушка, тихо, – забормотал Григорий Фомич, окутывая попугаеву клетку.

– Я также рада, – отвечала Федька и присела.

– Вам господин Надеждин все объяснил?

Федька не сразу вспомнила, что Надеждин – это Бориска.

– Да, сударь.

– Сегодняшний вечер… то, что от него осталось, сударыня, посвятим знакомству. Писать вас при таком освещении решительно невозможно, писать я буду утром. Для обнаженной натуры нужен утренний свет. У меня есть подходящая комната.

– Утром я не могу, репетиция, – печально сказала Федька.

– А ты скажись больной, – посоветовал Бориска. – У вас, у женщин, есть известная хворь – не побежит же Вебер к тебе домой проверять!

– Сегодня я могу вас посмотреть и сказать, подходите ли вы мне. Григорий, отведи ее милость в палевую комнатку, пусть приготовится.

– Как приготовится? – спросила ошарашенная Федька.

– Вам придется раздеться, сударыня. Я хочу быть благонадежен, что вы мне подходите.

– Я не смогу одна.

И это было чистой правдой – чтобы скоро управиться со шнурованьем, требовалась помощь.

– У меня в хозяйстве женщин нет. Господин Надеждин, вас не затруднит? – сохраняя высокомерное выражение лица, полюбопытствовал Шапошников. Федька поняла – Бориска, рассказывая, изобразил ее своей любовницей. Сперва стало неловко, а потом – наступило известное ей ледяное состояние: пропади все пропадом, мне от этого человека нужны деньги, и я их заработаю. Что он при этом обо мне будет думать – не моя печаль!