– Лиза, Лиза привет! Привет, Лиза! Как ты? – слышалось ей.

Она оглянулась. Никого. И только резко и нервно отозвался колокольчик. И снова – тишина.

– Как ты, Лиза? – послышалось опять.

Она опять оглянулась. И опять не было никого.

– Жив курилка! – на всякий случай кому-то громко сказала она.

И эта фраза отозвалась в глубоком каменном колодце десятиэтажного дома.

– Жив, жив! – поднималось все выше и выше, и ей казалось, что звук уже должен быть где-то высоко-высоко, за пределами этого холодного мрачного пространства – и лететь, лететь ввысь. Так, наверное, оно и было. А здесь, в холодном подъезде, среди темноты и бетона, и потому – несправедливости, все еще звучало: «Жив! Жи-ив! Кто? Курилка-а-а! Жи-и-в!» – и спрашивала и отвечала сама себе Лизавета Петровна, и первые слезы и смеха и удивления за все последнее время подступили и пролились, освободив место радости.

Проснувшись в своей маленькой комнате, куда Алексей плотно прикрыл дверь, Лизавета Петровна почувствовала, что стало тепло. Ушла усталость, ушел ничем не снимающийся озноб после бессонной ночи. Ушло все, что накопилось в ней за сутки. Поднявшись и сев в кровати, вспомнила – надо позвонить в реанимацию, узнать про больную. Это надо не забыть сделать сразу. Затем необходимо пересмотреть все вещи Алексея. Что-то постирать, что-то выбросить. А доктору Силину позвонить сегодня она, наверняка, не успеет. За окном был залитый солнцем двор, и высокое солнце говорило о том, что звонить в пульмонологию, и в самом деле, поздно. Еще час-два и день пойдет на убыль. Придется звонить завтра с утра. Открыв дверь в смежную комнату и не найдя там Алексея, она вошла в кухню. Он сидел по другую сторону похожего на тумбочку стола у окна. И читал газету. В двух с половиной шагах от стола закипал чайник. Алексей был в очках, как несколько дней назад, когда она увидела его в очках впервые. Это было непривычно, но общего впечатления не портило. Пожалуй, наоборот. Седые виски, две вертикальные, по обеим сторонам рта, глубокие морщины, прямой нос, с которого как бы начиналась вся его высокая, прямая фигура, предполагали характер сильный и жесткий, что сказывалось не только в поступках, но и в самом восприятии мира. И эта будто видимая и невидимая прямолинейность, казалось, существовала не только параллельно, но выходила одна из другой. И Лизавета Петровна всегда это чувствовала и знала. Прямой в суждениях и оценках, всегда говорящий то, что думает и как понимает, он и в тот памятный день, когда уходил из дома, просто пришел и сказал, что уходит. И она поняла все сразу. Когда-то давно ей казалось, что это хорошо, что все вот так вот – ясно и прямо. Потом стало скучно. И хотя, наверное, это и в самом деле было неплохо, Лизавета Петровна все чаще думала, что ей не хватает какой-то недосказанности, неожиданности, игры. Сказав однажды все необходимое и получив согласие выйти за него замуж, он, словно раз и навсегда, покончил с чем-то сиюминутным, обременительным, никогда больше к этому не возвращаясь. И судя по всему, мысль о том, что кто-нибудь когда-нибудь может в чем-нибудь усомниться – не приходила ему в голову никогда. «Интересно, как он убеждал ту, другую, выйти за него замуж?», – иногда думала Лизавета Петровна и почему-то ничего не могла себе представить. И хотя понятно, что путей к этому великое множество, как ни старалась Мячикова, ничего предположить не могла. Она и теперь ничего не знала о его жизни без нее. И ничего не знала о том, что же заставило его после семилетнего отсутствия, позвонить ей. И хотя он не раз говорил, что благодарен, полной исповеди еще не было и, судя по всему, это еще предстояло. Да Лизавета Петровна и не спрашивала. Все уже улеглось.