– Нет, вы взгляните, она (он) и не думает кусать хлеб!.. Ты что, хочешь с голоду умереть?
А если к бабушкиному приезду в доме заканчивался черный хлеб (мамины отговорки вроде «Я как раз собиралась послать Маринку за хлебом» положения не спасали), бабушка чувствовала, что оказалась на месте преступления.
– У нее нет черного хлеба! – взывала бабушка к неведомому свидетелю, находившемуся где-то под потолком. – Она морит своих детей голодом!..
Слово за слово, голос бабушки усиливался, нарастал… И наконец:
– Мать-убийца! – кричала она на маму так, что мы с братом могли подавиться. Крик почти срывался на визг…
Потом бабушка неожиданно замолкала, уходила в комнату и, некрасиво обмякнув, усаживалась на диван. И сидела, бессильная, уставившись в одну точку.
Бледная мама, не глядя на нас, приказывала:
– Ешьте! Всё, что дают… Всё до последней ложки…
И, отвернувшись, шептала:
– Нервнобольная…
– Ты не думай, Мариночка: бабушка вовсе не злая. У нее просто расшатанные нервы. В следующий раз мы все сделаем, чтобы она не расстраивалась. Нужно просто с ней во всем соглашаться…
Нужно, чтобы к приезду бабушки у нас был хлеб – белый и черный. И чтобы капуста была. (Мама варила щи.) А как только откроется дверь и бабушка войдет, нужно сразу бежать в прихожую и бабушку обнять. Руки должны быть чистыми, одежда должна быть чистой. Не забыть про чистый носовой платочек. Мы постараемся сделать так, чтобы у бабушки было хорошее настроение…
Ничего не помогало.
– А ну-ка, не улыбайся, – говорила мне бабушка. – У тебя от этого глаза как щелки становятся. И на щеках вот так… (она показывала руками) …некрасивые складки.
Бабушка словно затем и приезжала, чтобы дать волю «нервам». Чтобы сильно расстроиться, чтобы ее накрыло отрицательными эмоциями и сотрясло до основания. А потом она вернется домой – усталая, опустошенная и три недели, а то и месяц будет жить совершенно одна. Ну разве что пару раз сходит на партсобрание…
«Береги свои нервы! – советовала мне мама (когда бабушки не было рядом). – Все болезни – на нервной почве».
У бабушки были гипертония и диабет. Но больше всего она почему-то боялась глаукомы. Одно слово «глаукома» вызывало в ней содрогание, и она сразу торопилась закапать себе в глаза.
В этот момент я испытывала чувство сдержанного превосходства: надо же, так бояться какой-то там «глаукомы»!
Собственно, я и не знала, что это такое…
Бабушка всегда что-нибудь нам привозила.
Иногда привозила курицу.
И несмотря на страх, что бабушка раскричится, это был маленький праздник: курицу требовалось разделать.
Перья на куриных тушках, как правило, были выщипаны не чисто, и, чтобы избавиться от коротких обломанных кончиков, их опаливали над газом. Одной рукой держишь тушку за лапы, другой – за шею и туда-сюда «возишь» над пламенем. Запах паленой «плоти» был самым неприятным в процессе разделки. Да и куриный жир иногда капал на плиту: приходилось потом ее оттирать…
Но меня занимало другое: я не могла дождаться, когда курицу будут «вскрывать». Бабушка с мамой звали меня посмотреть, «как устроена курица»: «Вот сердечко, вот легкие, а вот это желудочек. А это большое – печеночка. Зеленый мешочек – желчный пузырь. Его нужно среза́ть осторожно. Разорвется – выльется желчь. Все станет горьким. А это – смотри! – желтенькие яички! Курица их не успела снести!..»
Куриные внутренности назывались исключительно уменьшительно-ласкательными словами, будто они – предмет любования.
А к неснесенным яичкам я вообще испытывала настоящую нежность, как будто в них были спрятаны воображаемые цыплятки.
Потроха потом жарили и делили между мной и братом. Их вкус почему-то всегда странно разочаровывал. Но признаться в разочаровании, конечно, было нельзя. И я делала вид, что мне «вкусно-превкусно».