Моя мудрость коренится в бесконечности и дарует мне откровения, которые позволят раскрыть и эту тайну. Вы будете мне женой, обязательно будете, но не сейчас. Может быть, через год или десять, двенадцать или двадцать пять лет. Минуя ужасы затхлых коридоров и пропахших аммиаком кафельных уборных, достигнув кристальности наших чувств, со временем отточенных до совершенства, закалив свои души в копоти тесных парадных, в равнодушии хлорированных больниц, мы встретимся снова. И не будет слов, кроме единого слова, возвещающего свершившееся. Мы не будем больше питаться соком растоптанных плодов. Сок жизни, дарованный нам, проистекает из самой сердцевины мистического древа, опекающего род человеческий.
Я вскочил и бросился прочь от лотка. Убегая, я то и дело оглядывался, желая увидеть её. Но утоляющая жажду толпа, разбухая от выпитых соков, заслонила мне вид своим колыхавшимся и потеющим телом.
Пробежав несколько кварталов и заприметив закусочную, я свернул по направлению к ней. Грязноватое, но весьма дешёвое заведение помещалось в подвале старого дома. Присев у длинной доски, тянувшейся вдоль стены и заменявшей стол, я спросил стакан чаю и пирог с капустой. Я хотел быстро перекусить и, восстановив силы, устремиться домой, где меня ожидала титаническая борьба за обретение ключа к разгадке великой тайны – любви, осознанной мной во всём её величии и неизбежности, но находившейся под угрозой исчезновения в пучине заговора. Слово – заговор – вкралось в неосторожное волнение чувств именно там, в закусочной, когда я томился в ожидании своей трапезы, а глаза безвольно блуждали по стенам, оклеенным вырезками из непристойных журналов. Я чувствовал грандиозность и хрупкость чего-то невыразимого, повисшего надо мной, и от этого сам стал прозрачен и хрупок. Угроза существовала. Я боялся сделать неправильное движение, ведь даже ничтожнейшее смещение могло пустить трещину, раскалывающую хрупкое существо. Я видел страшный сон наяву – как невидимые осколки божественного сосуда ссыпаются на пол закусочной, как неповоротливая уборщица сгребает их в совок вместе с липкими от вина осколками разбитых стаканов, как она несёт их на кухню и всыпает в тесто, как вспыхивает огонь в печах, как загрубевшие руки разрывают хлеба, как челюсти начинают жевать, как на глазах проступают слёзы раскаяния, как тела падают под столы и ползают на коленях, соударяясь трясущимися головами, как раздаются песнопения и молитвы, как воротники и неуклюжие шапки обращаются в золото, начинают лучевидно расти, бережно сдавливать окладами лица, навсегда теряющие гримасу звериного вожделения.
Тут наконец явился заказ. Обжигаясь чаем и роняя на пол крошки, я проглотил принесённое, вытер руки смятой газетой и отправился в путь.
Я стоял на крыльце дома, в котором жил Алексей. Стены двухэтажного барака, уходя в обе стороны от подъезда, терялись в сгустившемся мраке. Тусклый свет лампочки, висевшей на крыльце, скупо освещал начало коридора, ведущего к комнатам первого этажа, и первые ступени лестницы, которая вела во второй этаж. Там располагалась комната Алексея. Едва освещённое крыльцо и чёрная дыра, в которую уходила лестница на второй этаж, составляли ощущение запутанного пространства – будто восхождение по лестнице вверх является сошествием в подземелье. Преодоление грязной трубы коридора, прикосновения к шершавым стенам, отдёргивание руки то от чего-то мокрого, то отвратительно шевелящегося и наконец комната – третья по счёту во втором этаже, так же тускло, но уже как-то тепло освещённая, отнюдь не тёплая, но уже сухая.