Все это казалось в высшей степени странным. «Да у них тут настоящий театр», – подумал Эскофье.
Но как бы ни называть оттенок этих стен – гранатовым или кровавым, – а они служили отличным фоном для самих работ. Каждая картина, а их там было немало, четко выделялась на яростно пылающих стенах. Каждый мазок или игра светотени, любое намерение художника и любой нюанс были как бы подчеркнуты – так бывает, когда сквозь грозовые тучи пробьется солнце.
Эскофье, совершенно измученный долгим стоянием в очереди, робко пробирался сквозь толпу, переходя от одного полотна к другому. В комнатах пахло сырой шерстью и потом. Но сами работы поразили его. Целая стена, например, была увешана картинами Ренуара, написанными маслом и пастелью и висевшими на уровне глаз; там было также десять картин Дега, пять – Писсарро, три – Сезанна и очень много картин Моне, так что Эскофье сумел понять, на что жаловался ему брат Ренуара.
Никогда еще не видел он такой красоты. С ней не могли соперничать даже самые прекрасные и элегантные дамы в льстящем им розовом свете кафе. Когда он наконец добрался до картины Моне «Впечатление. Восход солнца», она оказалась бесконечно прекраснее, чем в каталоге. Даже дух захватывало. Эскофье на мгновение показалось, что он просто видит сон, некий загадочный пейзаж в оранжевых и серых тонах. Это было именно то, о чем говорил ему Доре, описывая картины импрессионистов. Это было совсем не похоже на реальную действительность, но отчего-то казалось абсолютно реальным. Там не было ни четких линий, ни формы, и цвет вроде бы казался совсем не таким, как в жизни, но трепещущие краски восхода и солнечного диска были совершенно живыми, они словно пульсировали, и казалось, что это встает настоящее, реальное солнце в той Вселенной, которую еще только предстоит открыть.
Эта работа Моне заставила Эскофье вспомнить те дни, когда он еще совсем молодым человеком впервые приехал в Париж и сидел на набережной, ожидая, когда наступит утро. Глядя на «Восход солнца», он вновь испытал то чувство, когда тебе кажется, будто весь мир полон обещаний, а сам ты находишься как раз в той точке временной оси, с которой и начнутся грандиозные перемены.
А еще у него вдруг возникло ощущение, будто Моне черпает энергию непосредственно в самом солнце.
«Но это же невозможно», – думал Эскофье. Однако чем дольше он смотрел на эту картину, тем все более живой она ему казалась. И вдруг у него за спиной удивительный женский голос – какой-то сияющий, звенящий серебром, – промолвил:
– Секрет в том, что тут нет контрастных тонов. Свет солнца обладает здесь почти той же яркостью, что и эти серые облака. Если бы Моне сделал солнце ярче облаков, как нам часто кажется в реальной жизни, эта картина была бы просто скучной.
Эскофье обернулся. Кожа цвета сливок, изящная длинная шея, подчеркнутая воротником из бельгийских кружев и черным бархатным жилетом. Даже изображенное Моне солнце меркло в сравнении с нею. Сара Бернар. Ее духи – мускусная роза – на мгновение окутали его своим ароматом. И тут же вокруг нее вновь заклубилась толпа, и она исчезла, словно ее и не было. Исчез даже ее запах.
Идиот!
Он должен был что-то сказать ей! Что угодно! Ведь он так давно мечтал о подобной возможности! И вот – упустил момент. Когда Сара Бернар приходила в «Ле Пти Мулен Руж», он стоял за бархатным занавесом, отделявшим обеденный зал от служебных помещений, и смотрел, как она ест. Ее нежная ручка была единственной женской рукой в этом зале, которую он не решался поцеловать. Как не решался и посмотреть Саре в глаза. Нельзя подходить к богине слишком близко.