Я из-за плеча всмотрелся в альбом, ожидая увидеть седой ковыль, куртинки крапивы возле заброшенных колодцев, солнечное польцо жабника, притаенные подслеповатые избушки, похожие на камни-одинцы, рухнувшие с небес, крохотное зеркальце воды в зеленой ряске и рыжую лягушачью мордашенцию, глазеющую из травяной повители. Но увидел лишь летящих странных человечков с длинными носами, больше напоминающих грачей, запеленутых в темно-синие макинтоши. Из растрепанных ветром подолов торчали блестящие черные камаши с рубчатыми подошвами. А далеко внизу, в голубой некошеной траве, там-сям торчали покинутые родные дворишки, похожие на косматые птичьи гнездовья. Девушка рисовала нервно, порывисто, выхватывая мелки из длинного желтого пенала, чиркала и тут же скоблила подушечкой указательного пальца, вытирая из бумаги нужный образ. Ей, наверное, хотелось, чтобы люди-птицы ожили и позвали за собою...

Волосы на затылке были зачесаны в мальчишеский вихор, открывая тонкую беззащитную шейку, плечи прямые, острые, и под тонкой загорелой кожей проступал каждый мосолик. Я вдруг смутился, хотел отступить за ветлу, пока не заметили. Мне показалось, что Жабки во все свои распахнутые оконца любопытно и блудливо уставились на нас, уже предвкушая будущую игру. Еще ничего не затеивалось, а они уже сплели пошлую интрижку, связали в коварный узел и гадали развязку. «Ишь, наш колченогий-то с бабой замужней связался. Совсем, милый, сбрендил...»

Ну и сбрендил, если того хотите, сплетницы-переводницы, жуйте ядовитые травки, сплевывайте на ветер отравы, насылайте худую оприкосливую запуку, а я вас не боюся...

От этих нечаянных мыслей я возвеселился, немного захмелел, честное слово, и разогрелся нутром. Подумал, приступая к девице: «Когда женщина молчит – не перебивай ее».

– Подглядывать некрасиво, Павел Петрович...

Голос был грудной, переливистый, но с тонким нервным протягом вверх, словно бы девушке перехватывали горло. Она оглянулась и долго не сымала с меня изучающего взгляда, словно бы хотела рассмотреть меня получше или позволяла разглядеть себя во всей прелести. Глядела задорно, без жеманства, позывая к разговору.

А девица, верно, что была очень мила: улыбчивые припухлые губы с петельками в углах, тонкий пережимистый носик, щеки крутые, как тугие наливные яблочки, и в серых, широко распахнутых, почти круглых глазах порхают серебряные пылинки, вспугнутые солнцем.

– Татьяна. – Она протянула узкую ладошку, слегка вялую, влажноватую в глубине, с длинными тонкими перстами, с золотым тонким колечком, протянула гибко, слегка рисуясь, как то делают томные городские барышни, и мне невольно пришлось поцеловать ее руку, призадержав ее на весу и как бы взвешивая. – А я вас знаю, но не открою от кого. Говорят, что вы душевед, вы распечатываете сердце и после угадываете судьбу. Скажите, что со мной станет? – Татьяна заломила пальцы. Побелевшая кожа ладони, на дне которой скопилась влага, была густо испещрена тайнописью. Татьяна с такой легкостью и доверчивостью устремилась навстречу, словно бы давно отыскивала в миру себе друга, и вот теперь, случайно угодив на него, боялась потерять. И, торопясь, привязывала к себе.

– Таня... Можно вас так называть?

Она кивнула, во взгляде проступила грусть. Я заглянул в серые, глубокие, чистые воды и не увидел там дна.

– Я прежде действительно гадал, но однажды отступился. Не хочу к дьяволу... После как-нибудь расскажу... Я окончательно распрощался с тремя иллюзиями: что богатые и знатные женщины обязательно красивы, врачи не болеют, а учителя – великие умники, знающие все... И не пытайтесь еще одно заблуждение представить правдою... Таня, вы учитесь живописи?