– Навозили много, – повторил негромко Вахрушка, поднял голову, повинился: – Дозволь, батюшка воевода Юрий Никитич, перья заново исчинить. Куда как много уже писано.

– Займись, да не мешкай! Нам опосля великого государя еще и князю Петру Семеновичу Урусову писать надобно будет.

И пока Вахрушка готовил новые перья, воевода, устав туда-сюда ходить по горнице, грузно присел у небольшого слюдяного оконца, захлестанного противным осенним дождем, покомкал влажную бороду, вздохнул: «Эх, ты, горе-то! Не зря говорят в народе, что за добрыми делами находишься досыта, а худое само навяжется! Так и у меня на государевой службе вышло теперь под Синбирском! Как дело выправить – ума не приложу! А тут еще измок весь, теперь бы в баньку да в свежее бельишко передеться, да в теплую пуховую перину лечь навзничь. Да слушать бы из святого писания какое ни то чтение, а не эту брань мокрых и злых рейтар за окном, да усердное сопение простуженного Вахрушки… Ох-ох, да будет ли у меня еще домашняя сытая жизнь в Москве, в своем теплом домишке…»

– Изготовил, батюшка воевода князь Юрий Никитич, – подал голос подьячий. – Извольте далее речить!

– Не подгоняй, – насупил кустистые брови над серыми круглыми глазами. – Ишь, затаскали, что повивальную бабку… Да и то разуметь надо, что на печи промыслов не водят. – Воевода сказал это себе в разумение сетований на свою ратную жизнь, а Вахрушка, не поняв, к чему речь, только согласно поддакнул. – Пиши далее: «А я, холоп твой, с твоими, великого государя, ратными людьми отошел в Тетюши и дожидаюся кравчего и воеводы князя Петра Семеновича Урусова, чтоб нам, холопам твоим, пойтить опять в Синбирск; а будет Иван сидеть – чтоб ево от осады свободить, а будет, государь, Ивана взяли, а нам выйти на него, вора Стеньку Разина. А у него, государь, не многолюдно, больше пяти тысяч нет худова и доброго. А ныне у него на боях и на приступе безмерно побито лутчих людей много, и о том вор к памяти не придет. Не только бы, государь, что кравчий и воевода князь Петр Семенович к тому бою поспел, хотя бы у меня, холопа твоего, было две тысячи пехоты, и он бы совсем пропал, не только бы, государь, приступать к Синбирску, и к берегу бы не приступил! – воевода и князь не утерпел-таки, и хотя бы вот в таком образе, вскользь уязвил князя Милославского, что не дал полки московских стрельцов отбить Стеньку Разина с берега к стругам. Должно, поймет этот намек великий государь, на князя Ивана Богдановича кинет суровый взор, а его, холопа Юрия Никитича, глядишь, приласкает лишний раз. – А то рассмотрел, вор Стенька, что у меня нет пехоты, так он и учинил, а кабы сошлись вместе под Синбирск, и вор Стенька Разин был бы в руках или убит, и все бы пропали…»

Воевода с кряхтением встал с лавки, боясь тронуть на себе все мокрое, прошелся по горнице, остановился у стола в раздумье, постучал пальцами – писать ли о таких пустяках к государю, но потом все же решился.

– Отпиши, Вахрушка, и о моих порухах тако: «Стоял я, холоп твой, в обозе под Синбирском, и вор Стенька Разин обоз у меня, холопа твоего, взял и людишек, которые были в обозе, посек и лошеди отогнал и тележенки, которые были, и те отбил, и все платьишко и запас весь побрал без остатку. Милостивый государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, холопа своего, вели, государь, мне дать судно и гребцов, на чем бы людишек и запасишко ко мне, холопу твоему, прислать. Царь государь, смилуйся, пожалуй».

Ушла в Москву, к великому государю, бумага, посланная с нарочным рейтаром; достигла ушей великого государя Алексея Михайловича слезная просьба воеводы и князя Юрия Никитича, и двадцатого сентября великий государь «пожаловал, велел дать судно из Большого приходу, а гребцов из Ямского приходу».