К р а п и л и н. Так точно, ехать надо.

Г о л у б к о в. Серафима Владимировна, надо ехать…

Д е Б р и з а р. Крапилин, ты красноречив, уговори даму!

К р а п и л и н. Так точно, ехать надо!

Д е Б р и з а р (глянул на браслет-часы). Пора! (Выбегает.)

Послышалась его команда: «Садись!» – потом топот.

Л ю с ь к а. Крапилин! Подымай ее, бери силой!

К р а п и л и н. Слушаюсь! (Вместе с Голубковым подымают Серафиму, ведут под руки.)

Л ю с ь к а. В двуколку ее!

Уходят.

Ч а р н о т а (один, допивает коньяк, смотрит на часы). Пора.

И г у м е н (вырастает из люка). Белый генерал! Куда же ты? Неужто ты не отстоишь монастырь, давший тебе приют и спасение?!

Ч а р н о т а. Что ты, папаша, меня расстраиваешь? Колоколам языки подвяжи, садись в подземелье! Прощай! (Исчезает.)

Послышался его крик: «Садись! Садись!» – потом страшный топот, и все смолкает. Паисий появляется из люка.

П а и с и й. Отче игумен! А отец игумен! Что ж нам делать? Ведь красные прискачут сейчас! А мы белым звонили! Что же нам, мученический венец принимать?

И г у м е н. А где ж владыко?

П а и с и й. Ускакал, ускакал в двуколке!

И г у м е н. Пастырь, пастырь недостойный!.. Покинувший овцы своя! (Кричит глухо в подземелье.) Братие! Молитесь!

Из-под земли глухо послышалось: «Святителю отче Николае, моли Бога о нас…». Тьма съедает монастырь. Сон первый кончается.

Сон второй

…Сны мои становятся все тяжелее…

Возникает зал на неизвестной и большой станции где-то в северной части Крыма. На заднем плане зала необычных размеров окна, за ними чувствуется черная ночь с голубыми электрическими лунами.

Случился зверский, непонятный в начале ноября в Крыму мороз. Сковал Сиваш, Чонгар, Перекоп и эту станцию. Окна оледенели, и по ледяным зеркалам время от времени текут змеиные огненные отблески от проходящих поездов. Горят переносные железные черные печки и керосиновые лампы на столах. В глубине, над выходом на главный перрон, надпись по старой орфографии: «Отдъление оперативное». Стеклянная перегородка, в ней зеленая лампа казенного типа и два зеленых, похожих на глаза чудовищ, огня кондукторских фонарей. Рядом, на темном облупленном фоне, белый юноша на коне копьем поражает чешуйчатого дракона. Юноша этот – Георгий Победоносец, и перед ним горит граненая разноцветная лампада. Зал занят б е л ы м и ш т а б н ы м и о ф и ц е р а м и. Большинство из них в башлыках и наушниках. Бесчисленные полевые телефоны, штабные карты с флажками, пишущие машинки в глубине. На телефонах то и дело вспыхивают разноцветные сигналы, телефоны поют нежными голосами.

Штаб фронта стоит третьи сутки на этой станции и третьи сутки не спит, но работает, как машина. И лишь опытный и наблюдательный глаз мог бы увидеть беспокойный налет в глазах у всех этих людей. И еще одно – страх и надежду можно разобрать в этих глазах, когда они обращаются туда, где некогда был буфет первого класса.

Там, отделенный от всех высоким буфетным шкафом, за конторкой, съежившись на высоком табурете, сидит Р о м а н В а л е р ь я н о в и ч Х л у д о в. Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит черный генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия.

Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится.