– Это подарки.

– Благодарных слушателей или ваших любовниц?

– И их тоже.

– В этом году я свою дочь отдала в художку. Ей очень нравится.

– У нее фамилия не Берта Моризо?

– Нет. Ваше ерничество здесь неуместно. Ее зовут Ирина Ромадина. Вы еще о ней услышите. А я море люблю. Маяки. От них светло, они указывают путь, единственно правильный. Это то, чего многим из нас не хватает в жизни.

– Что будем пить?

– Все, что вы предложите.

– Кстати, вы еще раз хотели «Чикагскую рапсодию» послушать?

– Я, если честно, только «Богемскую» знаю. Ее Фредди Меркьюри поет.

– Пел. А «Чикагскую» играем мы. Я тут с месяц назад старую пластинку купил в антикварном магазине. Фирменную. Была такая знаменитая фирма грамзаписи «Хиз мастере войс», ее давно уже нет. Вот. – Он показал Мирославе черную пластинку с выцветшим от времени лейблом.

На лейбле стерся текст, и понять, что это такое и кому принадлежит авторство, было невозможно. Из названия музыки, хоть и с трудом, прочитать было можно только слово «рапсодия» на английском языке.

Но похоже, что это была никакая не классическая рапсодия, а часть то ли какой-то симфонии, то ли оперы. Нечто среднее между грустным блюзом, горячим фокстротом и изворотливым танго.


Название придумал Бэзл, когда впервые услышал эту музыку. Ему почему-то в тот момент привиделся Чикаго 20-х годов, рассадник итальянской мафии: бандиты в надвинутых на глаза стетсонах и уличные перестрелки между ними. Он даже отчетливо представил себе, как одного из них закатали в бадью с цементом и в День святого Патрика бросили с дамбы в мутные воды озера Мичиган… Такая вот рапсодия.

Потом Мендельсоны разложили рапсодию на ноты, разбили на партии, выучили, и совсем недавно она стала визитной, если так можно сказать, карточкой их группы.


– Значит, вы вот это играете вот на этом? – спросила Мирослава, разглядывая диковинный деревянный граммофон со здоровенной металлической трубой.

– Да, справил вот недавно.

– Справляют только нужду.

– Вы очень остроумны, Мирослава.

– У вас научилась.

– Он современный, играет со всех музыкальных носителей. Но стилизован под старье. Винтаж, как пишут сейчас хреновые журналюги.

– Попрошу не обобщать.

– Так что вы хотите послушать?

– Вы же сказали – «Рапсодию».


Он поставил на проигрыватель древнюю скрипучую пластинку. Мирослава села в кресло-качалку.

– Я оставлю вас ненадолго. Пойду распоряжусь, чтобы подавали кофе.

Бэзл ушел на кухню, включил чайник, достал из холодильника фрукты, сыр камамбер, лимон. Вынул из шкафа бутылку коньяку. Начал молоть кофе на старой, под стать граммофону, кофемолке.


– Хорошая музыка, – сказала Мирослава, когда он вернулся, катя перед собой сервировочный столик. – Только грустная очень. Она о любви?

– Все произведения о любви. О любви к женщине, о любви к родине, о любви к близким, о любви к делу всей своей жизни.

– Вы философ.

– Это приходит с годами. Прошу к столу.

– Вы всех женщин таким способом соблазняете? – спросила наша героиня, глядя на столик, заставленный дежурным набором.

– Нет, только вас, – и тут же поправился: – только тебя…

С этими словами он обнял ее и поцеловал. Поцелуй был долгим, как затяжной прыжок десантника-парашютиста.

Парижское утро

– Мы все-таки будем «Рапсодию» слушать или… – спросила Мирослава, запутавшись, словно в зарослях камыша, в его объятьях.

– Любить и слушать.


Правда, заниматься любовью под рапсодию было не очень удобно. Старые пластинки с фокстротами и танго типа «Рио-Рита» или «Брызги шампанского» на граммофоне крутились всего минуты три, а акт любви длится гораздо дольше, если, конечно, отдаваться ему полностью. Не сачкуя.