Бывало, что и волосы мои бралась расчесать, увидит, гребень беру, подходила.
– Давай помогу, а то ты спешишь, концы рвёшь, как и вырастил-то такую красу, непонятно…
– Времени много было.
И улыбнётся мягко. Возьмёт гребни, по голове погладит тёплыми да мягкими ладошками и давай чесать, кончиками пальцев оглаживая, распутывая, и завяжет после, перекрестив кожаный шнур многажды.
– А то так походи, простоволосым, я полюбуюсь, красиво, славные волосы у тебя, – и правда смотрела, с удовольствием. Смотрел так кто-нибудь на меня? Были, наверное, но я не помню этого…
Я совсем по-иному стал жить с её появлением. У меня было столько жён, но ни с одной из них я по-настоящему не жил вместе. Рядом, но не переплетаясь. Теперь было совсем не так. Я понимал всё, что она говорит и о чём, я слышал её, и мне впервые было интересно слушать. Только моих разнообразных учителей я всегда слушал с интересом. А тут странная девчонка… И она внимала мне. Многие относились ко мне с восхищением, даже подобострастием, кто-то, думаю и с добрым чувством, может и с любовью. Но настоящая близость за всю мою чудовищно долгую жизнь у меня была лишь с Эриком…
И пошитые ею рубашки и мягкие шерстяные вязанки, и носки с рукавицами я носил с удовольствием. И вкушал с наслаждением приготовленные яства. Впервые все эти мелочи стали для меня так приятны и важны потому, что она это сделала своими руками.
Я заметил, что она плохо видит, когда шила, подолгу приглядывалась и свет наводила, от тех ужасных побоев это или было раньше, я спросил её об этом.
– Нет, раньше не было, – бледнея и как-то погаснув, ответила она.
В который раз я пожалел, что не обладаю магией моего брата, чтобы мгновенно излечить её…
И всё же она и шила, и вышивала и вязать взялась с холодами, и до книжек моих добралась, вскоре смогла из избы на волю выходить и припевала протяжные песни нежным негромким голосом, и мне казалось, что половину из них она придумывает, пока поёт. Вот тут-то я впервые и подумал, что, если углядят её подосланные Эрбином шпионы, несдобровать нам.
Тогда и сказал ей, что надо ей всё же убираться от меня.
Мы сидели за столом в горнице, потому что уже давно осень вступила в свои права, на воле суровый ветер гонял листву, срывая с деревьев, и временами бросал злые и холодные капли в окна и стучал ими по крыше. В печи потрескивал огонь, наполняя избу славным духом тепла и уюта, а мы ели похлёбку из гороха с чечевицей и тюлениной, что я добыл на Море и ладки, что Аяя испекла из белой муки.
Она распрямилась, пальчики, державшие кусочек крупитчатого хлеба, задрожали, несколько крошек просыпались на скатерть. Глазища тёмные сделались совсем чёрными. Темно здесь, тени в глазницы ложатся, под губы, под подбородок… лампы надо зажечь.
– Как прикажешь, Огнь, – сказала она, наконец, опустив голову, и собрала кончиком пальца упавшие крошки.
Я почувствовал, что от того, что она не просит больше, даже не спорит, не пытается плакать или уговаривать, как-то ещё канючить, в обычной женской манере, даже не спрашивает, куда я отправляю её, у меня на душе стало совсем скверно. Лучше бы ругалась или плакала. Я бы соврал что-нибудь. А так…
– Аяя, я…
Она кивнула, откладывая ложку.
– Молви, что ж молчать… Ты хозяин здесь, твоя воля, я не ропщу, – так и не посмотрела на меня. – Расскажи, чем не угодила, что такое содеяла неловкое, чего вдруг решил меня прогнать.
Говорит мягко и будто двери в моей душе открывает. А что там?
И я рассказал. Всё от начала и до конца, чтобы поняла – есть у меня супротивник вечный и если мне он не повредит, то она в опасности, оставаясь рядом со мной. Я рассказывал длинно, несколько дней на то ушло, потому что много лет, такое неимоверное количество лет хотелось, оказывается, поделиться с кем-нибудь, переложить хотя бы часть моей такой неимоверно долгой жизни на кого-то ещё…