А ведь вчерашние – то насильники были. Потому и гнались, потому и убить хотели, за насилье такое над девчонками наказывали всегда строго. Ах, как не разобрался я, от людей совсем отвык, со звёздами всё, да зверьём, камнями, растениями, а человечий род, позабыл каков… Понял бы сразу, не ушли бы они из леса моего, все сгинули бы здесь, злодеи. Ах, ошибся я, ах, как ошибся… Думал, преступника, лиходея мелкого гонят, а они… они сами страшные лиходеи…
Вышла. Одежонка болтается, не по размеру всё, тонюсенькая станом, вот личика не разглядеть – слева распухло, окривело, один глаз не видно, второй кровью заплыл, и сине-багровое всё, ничего не поймёшь, теперь без волос стало видно и головка раненая вся и шея… Идёт-то с трудом, чуни войлочные хоть и мягкие, а ноги раненые, забыл я… Я поднялся из-за стола, пошёл навстречу.
– Постой, помогу тебе, – сказал я, подойдя, поднял на руки болезную.
Она немного испуганно воззрилась на меня, вытянув руки. Понятно, опасается, мало вчерашних, я ещё взялся лапать…
Я проговорил, как можно мягче:
– Да не бойся.
Я донёс её до лавки, посадил и сам сел рядом.
– Ты не бойся меня, я не трону, – сказал я тихо и как можно мягче. – Не обижу тебя, как те. Не понял я сразу, что… Отвык от людей тут, вот и обознался… Вылечу тебя, и домой отвезу, к родителям. От родителей украли?
– Нет, померли все, – сказала она, немного расслабляя руки, опустив локти, и смотрела теперь спокойно вполглаза. – Брат только, но… он… Никого у меня нет. Да и были бы, такой, – она провела ладонью по голове, – куда я этакая пойду… Ты… добрый человек, не гони сколько-нибудь, я… пригожусь тебе на что, готовить буду, убираться, по хозяйству тож, одному непросто, поди…
Я засмеялся:
– Чего-чего, а помощников мне не надо, сам привык. Гляди!
И он, от стола под старым уже навесом на столбах, струганным на два ската, как крыша, вытянул правую руку в направлении летней печи шагах в пяти, на которой булькал чугунок с пахучей похлёбкой. Чугунок, чуть покачнувшись, приподнялся, будто кто-то невидимый взял его в руки и, не спеша, перенёс на стол.
– И похлёбку сварил я точно так же… – довершил своё действие чудной красавец. – Пусть остынет, дойдёт, а я пока ноги пока тебе смажу зельем животворным, да перевяжу. Поешь, тогда и прочими ранами займусь…
И направился к дому, в подклеть, вернулся с маленькой баночкой, и вервием. Намазал и обмотал мне ноги жирной тающей мазью и оставил пока.
– Сиди ногами на лавке, пусть подышит лекарство от солнца и воздуха силы примет, потом завяжем, – мягко сказал он.
– Что, с зельем так не выходит, как с едой? – спросила я, удивляясь, зачем ему вообще что-то делать, если он чугунки с едой вот так-то ловко передвигает.
Он засмеялся опять, улыбка у него беззащитная какая-то, как у всех добрых людей. И лицо становится таким-то милым, когда он смеётся.
– Если всё как с похлёбкой делать, то и руки-ноги вообще отпадут за ненадобностью, – сказал он. А потом добавил уже без смеха: – А ежли по правде, то – да, с зельями и лечением так нельзя. Лечить без жертвы нельзя, хоть малой, но жертвы. Зелья как еда за руками не идут, хотя и там поработать надо… Но тут особенно: травы найти и правильно высушить или выморить, или в масле притомить, в вине, смотря какая на что приготовляется. Я слабо этим искусством владею. Это Сингайла дар, только он отказывается от него, не хочет признавать, низким считает Божеское предназначенье.
А мои ноги между тем болеть уже перестали. Скромничает… а ведь он…
– Ты… – вдруг догадалась я, как толчок в сердце. Почему в сердце, не в голову?.. И как раньше не поняла? – Ты что, ты – Галалий? Галалий Огнь?