«От прошерстил старый Клаус весь бел свет, прокашлялся – и уж тады толь Яшка в ноженьки ему кланялся д» и сказ’вал: мол, то не нищенка, отец, то привел, мол, работницу. А Клаус: с виду-т она неказистая, не нашего роду-племени. Потому у их, у немцев, буде девка худая, д» бледная, д» ни бровей у ей, ни ресниц не видать – тады добрая. А Анисья-т в тело вошла, д» ишшо бровушка чёренна по-над глазком золотым стелется! А и что она работать-т ведает? Эт» Клаус кряхтит. А ты спытай, мол, мене. То Анисья, д» по-ихному, по-собачьему. Как заслышал старик речь-немечь, д» из православных уст, сейчас ин посветлел лицом, ножкою тошшею шаркает. Потому у их таков закон: уж коли который брешет по-немецкому, хушь и православный, а всё человек. А сами-т станут сказ’вать по-нашему, по-человечьему, нарочно слова и куверкают, потому порода такова: всё на свой лад пер’ворач’вают.
«От решился Клаус спытать Анисьюшку: слова-т хороши – д» таковски ль дела? А у ей, за что не возьмется, всё в руках спорится. Знатная работница! Эт» Клаус-т – д» за стол сажает Анисьюшку: родимые матушки, и иде толь эд’кое видано! – и кормит-поит ей, чем Бог послал, эт» ихнай Бог, видать, немецкай, потому негусто на столе: щи простывшие д» картохи постные.
«От понаелась Анисья, поклонилась Клаусу в ноженьки д» испраш’вает: а иде, испраш’вает, мол, жана твоя болезная? Д» иде, мол, за ширмою. Анисья туды, куды старик сказ’вал. Глядь, посыпохивает старушка махонькая, с локоток, седенькая, тихохонько так посвист’вает, а под коечкой чуни простаивают сыромятные, уж который годок порожние. Сжалось сердце у Анисьи в комок, кады чуни те завидела, села она на постелю к старушке, д» взяла ей за руку сухоньку, д» по головушке погладила, д» по ноженькам, д» запела песню старую по-цыганьему, д» такую жалостную, что старый Клаус закряхтел, потому слеза приступила к глотке приступом.
А старушка очи отворила свои бесцветные.
– Да хто ты, девонька? – испраш’вает.
– Да хто – Анисья мене звать, «от, нанялась к вам в работницы.
– Спой ишшо, душенька! – Та, Анисья, и заспевала, наша песельница, а кады понапелась всласть, старушка оправилась, волосики пригладила, обвязала плат вкруг головы по-ихному, по-немецкому. – Да что эт» я лежу-т лежебокою? – Ноженьки в чуни – и почапала к печи кашеварничать. Клаус с Яшкой толь и пер’крестились, д» не по-нашенски, по-ихному. Наш-т, православный человек, во всё пузо крестится, а у немца-т пузо махонько, грудка узенька – «от он мордочку окрестит свою остреньку – и довольнёшенек.
А понаварила, старуха, понастряпала рожна всякого: и на Клауса с лишком достанет, и на Якова. Сели пировать – а про работу и помнить запамят’вали, потому ели-пили, песни голосили. А кады ввечеру старый Клаус проведал свою кубышку заветную, с утра ишшо тошшую, заприметил: никак, округлилась кубышечка-т, точно девка зачреватела? Руку сунул ей в брюхо – а она зычно золотом и звякнула…
Скумекал тады Клаус: то не простая нищенка, то даже не знахарка, то пришло к ему само счастие в обличности Анисьином.
И «от зажили они: что сработают, какие там сапожки аль туфлички – всё и сбывают с рук, ин свист стоит, ин кубышка звенит!
И хозяюшка Клаусова целехонька: у печи, знай, шустрит, что молодка на выданье.
«От раз и сказ’вает Клаус Анисьюшке:
– Оставайся, мол, Аниса (потому язычино не поворач’вается по-нашему-т выг’ворить имечко православное!), не покидай ты мене на старости-т. Чую, мол, стала ты по-за порог загляд’вать. – А Анисья толь и потупилась, молчком д“ бочком, потому прав старик: истомилась ейна душенька по чужит-т углам! – Чего хошь, проси! – И сулил золота – а на что ей золото-т, и нарядов пышных – а на что ей наряды-т, и сдобных кушаньев – а на что ей те кушанья? – А хушь, окручу вас с Яшкой, толь обожди чуток, „от в рост войдет, – всё добро вам с им достанется, кады помрем мы со старухою. – А Анисья молчком отмалчивает: Яшка-т ей что братка – кой с его муж? – А хушь, так живи, доченька, потому полюбилась ты нам, пес, мол, с им, с золотом! – И заплакал старый Клаус в три ручьи – а с им и Анисья заплакала, потому сердце-т живехонько, не сапог кой сыромятный, не туфличек!