Когда я сказал об этих «разных верах», Владимир (из бывших вгиковцев) вспомнил, как один питерский батюшка говорил, что «платочницы» всегда не любили «шляпниц» (бабушки, которые носят на службе платочки, – бабушек, которые носят шляпки) и считали, что «платочная» вера «крепше шляпошной», хотя питерские «шляпницы» свою веру вы́носили в блокаду и по лагерям и ссылкам, часто устремляясь туда за сосланными архиереями.
Вечером мы собираемся в Тарарыгиной башне. Приходит игумен Таврион и ворчит: «Подлинно – спускаясь в преисподняя земли», потому что лестница срублена вертикально в наше узилище без окон с трехметровыми стенами.
Я вспоминаю желание Валентина Григорьевича Распутина приехать причаститься без исповеди – трудно ему пока преодолеть этот порог, как и всем нам в первые лета. Батюшки затевают короткий совет: возможно ли? Таврион вспоминает, как часто на исповедях особенно женщины говорят, что не грешны ни единой мыслью. Вот его родная сестра в Костроме долго не могла понять, что унесло его в монастырь. А он и не объяснял, пока беда не довела ее до понимания самостоятельно.
– Все, говорит, заглядывала в Евангелие, которое ты оставил, но все откладывала – чужое все и непонятное. Пока не случилась операция у дочки и не заболел муж. Открыла после беготни по больницам, и как огнем ожгло: это же про меня. Поглядела, как надо молиться. «Отче наш» выучила, и, что ни попрошу, все мне дается. И, помнишь, ты меня раньше спрашивал про грехи, а я говорила: да откуда, что вот, мол, я и в автобусе никого локтем не отодвигала, а все, мол, только меня? А теперь только начни перечислять – и на день хватит, и назавтра останется…Так что, может, и у Распутина не сразу.
А отец Зинон вспомнил из своих знакомых владыку Серапиона, который сравнивал исповедь с омовением, а причастие – с трапезой. Бывает, говорил, когда крестьянин придет с поля и если не поест, то и умыться не сможет. Вот, может, и у Распутина так: причастится, и, глядишь, душа откроется покаянию, потому что без него ни в отдельной душе, ни в стране ничего не переменится.
Скоро своротили на свое – как возвратить красоту в Церковь и что есть полнота красоты.
Отец Зинон:
– Все эти смешанные хоры, эти боги отцы на иконах, эти картины вместо образов так всё и будут оставлять на своих местах.
Отец Таврион:
– А как же вот, например, с отцом Иоанном? У него своя красота – умилительная, с цветочками. Да и другие ведь молятся и радуются.
Отец Зинон:
– Да чему молятся-то? Вон наш благочинный Александр каждый вечер прикладывается к какому-то толстому младенцу на стене. Для него это Спаситель. И Богородицы – как девки в деревне. Какая это вера и во что? И чему она научит? Поэтому у нас все так и съехало, что каждый сам себе Типикон, каждый выбирает, что ему по сердцу. Александр мне говорит: ты как благословляешь? Я показываю – вот, двоеперстием. Он прямо в крик: когда бы я знал, я бы епитрахиль скинул и бежал из алтаря. Ну ладно. Я для него переучился. А показываю ему в соборных постановлениях запрещение изображать Бога Отца – не глядит и слушать не хочет. «Народ привык». Так мало ли к чему народ привык!
Отец Таврион:
– Не согласен. Надо ведь по немощи человека помогать ему, попонятнее делать догматы-то, апостольское слово проще переводить, чтобы к каждому шло. Так и в изображениях – так человеку роднее.
Отец Зинон:
– Так вот и дошли: человеку, человеку, а надо бы наоборот – Богу! Богу! Не вниз надо, а вверх, а это труда требует. От всех. И от меня, и от бабушек. А мы – себе одно христианство, им другое. Без требования ничего путного не вырастет.