– Нет, батюшка. Может, при нем я бы так не носил. Он чуть чего сразу на конюшню или в коровник. А все-таки что ни говорите, а единоначалие во всяком случае было. Как он нас без бани до Успения оставил, хотя до Успения еще больше месяца было. Тогда истопник трубку телефонную снял, топить ушел, а положить забыл. А у наместника звон беспрерывный! Ударил в большой колокол, выгнал всех ночью, кто в кальсонах, кто в чем: «Кто трубку оставил?» Молчим (хотя уж знали). «Ну, раз так – без бани до Успения». Как не полюбит, только держись. Бывало, увидит Елеазара: «Как дела, маэстро?» – уж очень за грассирование не любил. Тот закартавит: «Пгекгасно, отец наместник». Словно для того и спрашивал, чтобы эту картавость подчеркнуть. А отец Елеазар в жару без штанов ходил – толстый был, тяжело ему. Ну и идет так по двору меж экскурсантов седой, солидный – одно слово, архимандрит, а отец наместник ему вдруг подрясник-то палкой фр-р-р! – вверх: «Опять без штанов, бесстыдник, ходишь?» Тут отец Елеазар принародно и сгорел. Один Кликуша против него всегда спокойно стоял. Тот пушит почем зря, а Сашка улыбается, и хоть бы что (и сам, говорит, всегда удивлялся: чего это не страшно?). И потом уж наместник отступился от Сашки. Только все говорил: «Попомните мое слово. Все вы разбежитесь, а этот наркоман останется». А Досифея – видно, за одинаковую их грубость голоса – не то что любил, а в архимандриты произвел. А уж сегодняшний отец Павел с владыкой обратно его понизили – больно безгласен и по́том все пахнет, а владыка все твердит, что монах должен пахнуть чистым бельем и кипарисом. Какой из Досифея кипарис! Вот и загремел…
Батюшка попросил рыбы. Иван полетел. Вернулся с ободранным локтем.
– Упал. Все. Пусть отец Тихон как хочет. На почту не пойду. Пусть другое послушание мне ищет. А то там бабы одни. Он что, не понимает, кого посылать, а кого нет? Слава Тебе, Господи, вот рука завтра распухнет, посинеет – и не пойду. Все во славу Божию, хотя это меня Бог наказал за злословие о наместнике. Прости, отец наместник.
После исповеди выхожу. Холодно уже. Мнется отец Аполлинарий. Вышел отец Амвросий:
– Не боишься, отец Аполлинарий? Щас тебя батюшка поразнесет. Это тебе не поклоны за белое пузо.
Отец Аполлинарий с тремя зубами в разных местах вздыхает:
– Да уж. И какие поклоны, когда Светлая седмица? Нет, этот у нас долго не устоит – они, даниловские, в епископы идут. Вот и репетирует.
Появляется на пороге батюшка. Отец Аполлинарий к нему. И, как обещал отец Амвросий, батюшка в гнев:
– Вон! Вон! И слушать тебя не хочу. И говорить с тобой не буду. Ты матом ругался. Монашек…
Так под крик отца Зинона мы и уходим с отцом Ионой поговорить о дне, о Светлой седмице, о завтрашней службе, пока не выходят звезды.
21 апреля 1990
В шесть зашел в мастерскую Митрофан Дмитриевич (бывший военный из Тулы, врачующий отца Зинона травами), принес сапоги и тулуп. Пошли на службу в пещеры. Георгий шел впереди, пел «Христос Воскресе!», и было отчетливо, что он пел всем лежащим здесь песнь Воскресения, пел тихонько, но твердо – для них. Отец Иона вынимал частицы бережно и так же, как отец Георгий, – «адресно» и твердо: «во имя…» Митрофан Дмитриевич прочел синодик близких погребенных из братии – каждая частица с памятью. Провели литургию с одним поющим вгиковцем Володей, изредка помогая ему в «Христос Воскресе». И, только причастились, где-то тоненько зазвенело, как эхо: «Хри-стос Воскре-се». Бабушка шла где-то улицами пещер. Потом их набилось сразу много. Володя только успел шепнуть Георгию: «Убери просфоры. Щас все сметут». И точно – они враз подобрали и артос, и запивку и только потом пошли кланяться отцу Савве. («Савваитки, – досадливо поморщился отец Иона. – Какая гордыня: он ведь обещал, что будет окормлять их и после смерти, – вот они и бегают»).