Захожу после службы к отцу Зинону.

– А-а, Николай… Он живет уже в другом измерении. Отец Анания обычно перед Причастием приходит просить прощения у отцов. Подходит и к нему: «Прости меня, схимонах Николай!» А тот: «А ты кто?» Анания кричит: «Анания я, Анания!» Отец Николай откуда-то издалека, уже будто и не из нашей жизни, не то узнает, не то вспоминает: «А, Анания…» – но видно, что для него это только какой-то забытый звук из оставленного мира, а Анании никакого нет.

Долго смотрит отец Зинон в «Нашем наследии» репродукции коринской «Руси уходящей»:

– Нет, это был холст обреченный. И не в Павле Дмитриевиче было дело, а в церковном состоянии. Там уже все было повреждено. И не зря он всех их не Церковью, а эстетикой пытался собрать. Но если для Церкви они уже были слишком рассеяны и разорены, то для эстетики еще слишком сильны – не давались. Вот до холста и не дошло.


7 января 1990

Выхожу из кельи в половине первого. Батюшка тоже собрался. Благословляюсь, чтобы были силы для долгой службы. В храме суетно и еще не тесно. Теснота начнется к часу. Выстывший за зиму храм отогреется и вспотеет. Часам к четырем закапает со стен и сводов, к развлечению многочисленных детей. Они будут ловить капли и искать случая отодвинуться, а то и ускользнуть от матери на улицу. К утрени я выйду вдохнуть морозного воздуха и увижу, как они бегают у храма, будто на переменке, и на радостный крик оставленной в храме девочки: «Помазают!» – летят к елеопомазанию. И когда уже под самое утро я выйду на крыльцо еще раз, они все будут тут. Какая-то кроха на паперти готовно предупреждает каждого, кто выбегает из темноты: «Еще „Верую“ не пели». И они опять уносятся к «вертепу» – к высокой снежной пещере у монастырских ворот, где под елкой будет мерцать в свечах образ Рождества и белеть свежевыпеченный агнец, чтобы детям веселее было проходить ночь до утреннего праздничного Причастия.

И вот все нейдет у меня из памяти «Русь уходящая». И все думается – уходящая ли? А вот это-то что? Это радостное служение отца Ионы, этот младенчески светлый Василий, сующий ладошку под слабую спину схимонаха Николая, эта девушка-свеча, эти дети у вертепа, которые, вероятно, и век, и два назад были таковы. Это-то из какого народа и какого дня?


8 января 1990

Тревога ли души, волнение дня, напряженное сердце – не знаю, что причиной, но мне монастырские ночи длинны. Опять часы бьют положенные четверти и половины – и так, по четвертям и половинам, сплошь под звон и галочий стук колотушки отца Антония, и проходит ночь. Встал в пять утра и читал Типикон – главу о видении мальчика, восхищенного Ангелами, когда он услышал: «Свят Бог, Свят Крепкий, Свят Бессмертный», и как уже потом испуганный народ византийский, узнав о чуде, прибавил звательный падеж и покаянное «помилуй нас», и это стало «Трисвятое».

После ранней литургии пришел отец Зинон.

– Вы читали в «Выборе» статью об общине? Ведь это просто утопия… Все вроде верно – нужны братство, чистота избранничества. Но откуда она, эта чистота, взялась в авторе? И что за нетерпимость? Почему надо звать молодых – от шестнадцати до тридцати лет? А остальных и немощных куда? Христос же говорил: «Грядущаго ко Мне не изжену» – всех грядущих, кто еще готов покаяться. И потом, неужели не видно, что первохристианские общины не были так совершенны, как автор их выставляет, иначе бы разве они являли миру такой простой пример братского освободительного единения, такой счастливой правды и силы? Увы, с годами видишь, что слабые в ней не менее необходимы, чем сильные, и на безволии и пороке чище сияет добродетель. Опять в этом сужающем выборе какой-то отчетливый вызов, опять умозрение, из которого торчит социальное сопротивление, и, значит, все это кончится ожесточением. Непременно человек чем-нибудь свою свободу загородит и путь свой затмит. Приезжал тут брат отца Александра, загадывал загадку, которую любили атеисты еще античных времен: если Бог всемогущ, может ли Он создать камень, которого не сможет поднять Сам? Бедные вопрошатели, будто не знают, что Он уже создал его в их лице. Камень этот – человек. Вот Он создал его по всемогуществу, но бессилен перед его свободой. И человек вместо того, чтобы возрастать из меры в меру, обожиться и обожить мир и положить его к ногам Творца, как дар за создание, сам искушается стать Богом. И много успевает, но доходит до вершины в Античности, в великой философии Греции, – и начинает топтаться на месте. И Бог по милосердию Своему сходит к нему и становится им (не человек восходит, а Бог нисходит), и опять впереди даль – на этот раз уж подлинно беспредельная. А человек, вместо того чтобы идти по этому открывшемуся простору, опять топчется на паперти с античными философами.