Погода позволяла провести остаток вечера во дворе, за деревянным столом. Жена Акментиня вынесла сковородку с жареной кровяной колбасой, которую Лабрюйер не слишком любил – она на девять десятых состояла из разваренной крупы; сосед Лемберг, также латыш, также городской в пятом, если не шестом поколении, владелец бакалейной лавочки, принес хвост балыка и жестяную коробку с рыбными консервами; вкусный кисло-сладкий хлеб и свежайшее масло к нему принес хозяин обувной мастерской еврей Гольшмит, который пристрастился к пиву с юных лет; пожилой чертежник Сергеев выложил на стол кусок копченого сала; наконец, два фунта сосисок-франкфуртеров купил для застолья сам Лабрюйер. Разговор за столом шел самый подходящий – о превосходстве баусского пива над всеми прочими, а малых пивоварен в Лифляндской и Курляндской губерниях хватало, каждая чем-то могла похвалиться.

Увлекшись, собутыльники не заметили, как на стол бесшумно прыгнул кот госпожи Сергеевой. Он нацелился на гирлянду франкфуртеров. Бить кота не хотели, чай, не чужой, и разом закричали, хлопая по столу:

– Шкиц!

– Брысь!

– Фурт! Фурт фун тейгехц!

Прогнав животное разом на трех языках, мужчины допили пиво и замолчали – когда в животе два литра баусского нектара, это нужно вдумчиво осознать, а потом, опережая приятелей, прошествовать в «маленький домик», на дверце которого вырезано неизменное сердечко.

Потом Лабрюйер поднялся к себе и, разложив постель, встал у окна.

Он сам не знал, как это получилось: может, слишком давно не пел, а петь он любил, пусть даже в четверть голоса и без единого слушателя. И память подсунула голосу то, что полагалось бы забыть.

– Льет жемчужный свет луна, в лагуну смотрят звезды, – пропел Лабрюйер. – Ночь дыханьем роз полна, мечтам любви верна…

Проклятая баркарола!

Он проклял этот маленький сентиментальный шедевр Оффенбаха еще тогда, на штранде, поняв, что в жизни не осталось любви. Ночь была полна ароматом знаменитого белого шиповника, а Валентина Селецкая полна мечтаний о богатом кавалере – пусть не женится, пусть хоть так… Да и любил ли он Селецкую? Может, померещилось?

Что-то было, душа летела, голос звенел… Но как прикажете называть сорокалетнего мужчину, который, нанюхавшись белого шиповника, вообразил себя гимназистом, влюбленным в актерку?

А она, актерка, уехала вместе с кокшаровской труппой, и даже проститься не удалось – да и какой смысл в прощаниях? Сейчас Валентиночка, наверно, в Москве, отдыхает перед новыми гастролями, освежает гардероб – актриса должна одеваться модно. Иначе не завлечь богатого поклонника. Такова унылая правда жизни – актриске нужен мужчина, чтобы оплачивать расходы, так было всегда, так будет всегда, а муж он или не муж – после тридцати актриска мало беспокоится… она ведь уже не годится в хозяйки дома и матери семейства, и сама это отлично сознает, они помрет от тоски на кухне или в детской…

– Женюсь, – вдруг сказал Лабрюйер. – Мало ли женщин, которые после своего тридцатилетия поумнели и ищут благоразумного брака? Мало ли их – умеющих вести хозяйство и желающих материнства, а не корзин с цветами на сцене? Решено – женюсь.

Глава вторая

Видно, на небесах его услышали, потому что утром, спеша в свое фотографическое заведение, Лабрюйер налетел на фрау Вальдорф.

Фрау была не дура. Она знала жильца довольно давно и не гнала его прочь, даже когда он превратился в унылого выпивоху. Платить-то он за квартирку платил, а остальное – не ее дело. Сейчас Лабрюйер дивно преобразился: его привезенные из Питера костюмы, и трость с дорогим набалдашником, и история с наследством, и расширение квартирки, и мудрое решение вложить деньги в фотографическое ателье, – все это делало бывшего полицейского инспектора завидным женихом. А жене его обещало приятное существование – необременительный труд и свежие впечатления. Что может быть для дамы лучше, как сидеть в заведении на Александровской, принимать клиентов, отвечать на телефонные звонки? Это же – идеальный образ жизни, именно такой, который требует всегда появляться в свежих и модных нарядах, с безупречной прической, знать всю рижскую аристократию в лицо.