– Не надо, – сказал я, поскольку считал, не годится мальчику его лет так демонстративно проявлять свою любовь, а к тому же хотел дать ему понять, что гневаюсь на него. – Немедленно ступай к себе! – Когда он ушел, я сердито сказал Дерри Странахану: – Задолго до моего отъезда в Америку я строго запретил Патрику выпивать больше бокала вина в день. И я строго-настрого запретил и тебе, и Патрику пить потин[5]. Поскольку ты старше, я считаю тебя в полной мере ответственным за этот случай.
– Да, конечно, милорд. – Лицо Дерри вытянулось, и в глазах появилась скорбь. – Вы, разумеется, говорили. Но мы посещали мою родню из Джойсов, а там считается смертельным оскорблением, если ты откажешь хозяину в маленьком знаке доброжелательности.
– Я прекрасно знаю местные традиции. Это больше не должно повториться, ты меня понял? А если такое все же случится, то я очень рассержусь. Отведи лошадей в конюшни и отправляйся в свою комнату. Сегодня я больше не хочу тебя видеть.
– Хорошо, милорд. Я прошу прощения от всего сердца, честью клянусь. Вы позволите немного перекусить, прежде чем я уйду наверх?
– Нет, – отрезал я, про себя проклиная его обаяние, которое не позволяло мне поступить с ним строго – так, как он того заслужил. – Доброй ночи, Родерик.
– Доброй ночи, лорд де Салис, – печально ответил он и побежал по дорожке за разгуливающими без присмотра лошадьми.
Я вернулся в библиотеку, допил бренди и перешел в столовую, где поел бекон с картофелем, в срочном порядке приготовленные для меня. И, только насытившись, набрался достаточно энергии, чтобы взять трость из шкафа в гардеробной и тяжело подняться по лестнице ради исполнения отцовского долга.
Оба светильника в комнате Патрика горели. Войдя, я увидел, что сын протирает стол у окна. Я подозревал, что он перед этим занимался резьбой по дереву, но нигде красноречивых следов опилок или стружки не заметил, и только акварели, пришпиленные к пологу кровати, выдавали его занятия после побега от учителя. Среди его картин я отметил недурное изображение любимого ирландского волкодава, две плохие картинки, изображающие птиц, любопытный набросок маленькой дочери Хейса и аляповатый портрет длинноволосого джентльмена – по моим предположениям, Иисуса Христа.
Я ничего не сказал. Он знал, что я не одобряю его времяпрепровождения, но еще сын знал, что я снисходительно отношусь к его рисованию, поскольку оно предпочтительнее всех других его наклонностей. Один раз я застал его за рытьем канавы в Вудхаммер-холле. Он торжественно объяснил мне, что изменяет ландшафт под стиль восемнадцатого века, а канава – это шутка. В другой раз – и опять в Вудхаммере – я обнаружил, что Патрик помогает кровельщику ремонтировать крышу в доме одного из арендаторов. Рисовать он мог, по крайней мере, в уединении, не вызывая ненужных разговоров, но его рукодельные наклонности, так бездумно демонстрируемые перед всеми арендаторами, ставили меня в неловкое положение, и я сердился на него за то, что он с такой готовностью выставляет себя посмешищем. Признавая, что его интерес к садоводству можно направить в приемлемое русло, я попытался учить его различным сельскохозяйственным теориям, но Патрик не проявлял к этому ни малейшей склонности. Он известил меня, что ему абсолютно все равно, как выращивают репу, ему гораздо приятнее сделать цветочную клумбу или посадить ряд ноготков.
– Но, мой дорогой Патрик, – возразил я ему в отчаянии, – ты не можешь прожить жизнь, сажая цветочки, как обычный садовник.
– Почему? – спросил сын.
На его лице появилось то недоуменное выражение, которое всегда выводило меня из себя, и пришлось прочесть ему одну из тех скучных лекций о его положении в обществе, об обязанностях, которые в один прекрасный день лягут на его плечи, о том, что его долг – проявлять интерес к управлению имением, а в свободное время – к политике.