Дорота чмокнула, мерин двинулся. Урбан Горн подозвал британа и взял его на поводок, видимо, понимая, что в давке даже такой умный пес, как Вельзевул, может потерять самообладание.

Движущаяся со стороны города процессия уже приблизилась настолько, что в ней можно было различить священников в литургических одеяниях, черно-белых доминиканцев, конных рыцарей в украшенных гербами яках[110], коричневых францисканцев, горожан в доходящих почти до земли делиях[111]. И еще алебардистов в желтых туниках и матово поблескивающих капалинах[112].

– Епископское воинство, – тихо пояснил Урбан Горн, уже в который раз доказывая хорошую осведомленность. – А вон тот крупный рыцарь, тот, что на гнедой лошади с шашечницей на попоне, это Генрик фон Райденбург, стшелинский староста.

Епископские солдаты вели под руки трех человек – двух мужчин и женщину. На женщине было белое гезло[113], на одном из мужчин остроконечный, ярко раскрашенный колпак.

Дорота Фабер щелкнула вожжами, прикрикнула на мерина и на неохотно расступающуюся перед телегой публику. Однако, спустившись с холма, пассажирам телеги надо было встать, чтобы видеть что-либо. Значит, приходилось остановить телегу. Впрочем, все равно дальше ехать было невозможно, люди здесь стояли плечом к плечу.

Поднявшись во весь рост, Рейневан увидел головы и плечи приведенных к стене мужчин и женщины. И торчащие выше их голов столбы, к которым они были привязаны. Куч хвороста, нагроможденного под столбами, он не видел. Но знал, что они там были.

Он слышал голос, возбужденный и громкий, но нечеткий, приглушенный шмелиным гулом толпы. Он с трудом различал слова.

– Совершено преступление против общественного порядка… Errores Hussitarum… Fides haeretica… Разврат и святотатство… Crimen.[114] Следствием установлено…

– Похоже, – сказал поднявшийся на стременах Урбан Горн, – сейчас здесь наглядно подведут итоги нашей дорожной дискуссии.

– На то смахивает, – сглотнул слюну Рейневан. – Эй, люди! Кого казнить будут?

– Харетиков, – пояснил, поворачиваясь, мужчина с внешностью попрошайки. – Схватили харетиков. Говорят, гусов или чегой-то вроде того…

– Не гусов, а гусонов, – поправил с таким же польским акцентом другой оборванец. – Жечь их будут за святотатство. Потому как гусей причащали.

– Эх, темнота! – прокомментировал стоящий по другую сторону телеги странник с нашитыми на плаще завитушками[115]. – Ну, ничего же не знают. Ничего!

– А ты знаешь?

– Знаю. Хвала Иисусу Христу! – Странник заметил тонзуру плебана Гранчишека. – Еретики зовутся гуситами, а берется это от ихного пророка Гуса, а вовсе не от каких ни гусей. Они, гуситы, значицца, говорят, что чистилища вовсе нету, а причастие принимают обоими способами, то есть sub utraque specie[116]. Потому и называют их утраквистами[117].

– Не учи нас, – прервал Урбан Горн, – мы и без того ученые. Этих троих, спрашиваю, за что палить будут?

– Ну, этого-то я не знаю. Я нездешний.

– Вон тот, – поспешил разъяснить какой-то здешний, судя по испачканному глиной фартуку, каменщик. – Тот в позорном колпаке – чех, гуситский посланец, поп-отступник. Из Табора переодевшись пришлепал, людей на бунт подбивал, церкви жечь. Его признали собственные же родаки, те, что после двенадцатого года из Праги удрали. А второй – Антоний Нэльке, учитель приходской школы. Здешний сообщник чеха-еретика. Укрытие ему давал и с ним еретические писания распространял.

– А женщина?

– Эльжбета Эрлихова. Она совсем из другой, как говорится, бочки. По случаю. За компанию. Мужа свово, с любовником стакнувшись, ядом отравила. Любовник сбежал. Если б не это, тожить бы на костер взошел.