«Тот, кому посчастливилось вот так прогуливаться со старым мастером… – нет –…прогуливаться с Генри Бресли по столь любимому им Пэмпонскому лесу, сохранит навсегда живое воспоминание… дымка, трепетавшая над деревьями, растаяла, утро было на удивление теплым, словно все еще стоял август, а не сентябрь; совершенно бесподобный день; так писать, на самом деле, просто нельзя. Но Дэвида грело еще и сознание, что вчерашнее крещение огнем обернулось поистине благом: старик был с ним в высшей степени предупредителен и любезен. Влияние средневековой литературы Бретани, определившее настроение, хоть, возможно, и малозаметное в конкретной символике картин, созданных в Котминэ, теперь признавали все; правда, Дэвид так и не смог обнаружить каких-либо публичных разъяснений на этот счет, сделанных самим Бресли. Перед поездкой Дэвид довольно бегло просмотрел соответствующую литературу, но сейчас предпочел сыграть роль невежды и был вознагражден: оказалось, что Бресли гораздо более учен и начитан, чем позволяла на первый взгляд предположить его резкая и лаконичная манера выражать свои мысли. Старый художник объяснил – экспромтом – неожиданно распространившееся в двенадцатом и тринадцатом веках увлечение романтическими легендами и тайнами островной Британии («вроде Дикого Севера, и рыцари – вроде ковбоев, а? Нет?»), проникшее во все европейские страны через ее французскую тезку – Бретань; нежданную поглощенность темами любви и приключений, тайн и волшебства; значимость когда-то беспредельного леса, взять хотя бы этот реальный Пэмпонский лес, где как раз теперь они прогуливаются; а Броселиандский лес у Кретьена де Труа может служить примером, так сказать, матрицей всего происходившего: выход за пределы закрытого парадного сада иных жанров средневекового искусства; глубочайшее томление, символизированное в бесцельно блуждающих всадниках и потерявшихся девах, во всех этих драконах и мудрых волшебниках; Тристан, и Мерлин, и Ланселот…[83]

– Но все это ерунда, Дэвид, – говорил Бресли. – Только отдельные куски, знаете ли. Только то, что тебе нужно. Что наводит на размышления. Стимулирует – вот точное слово.

Затем он принялся рассуждать о Марии Французской и «Элидюке»[84].

– Чертовски интересная история. Сто раз перечитывал. Как этого мошенника-швейцарца зовут? Юнг[85], что ли? Прямо по Юнгу. Архетипы и все такое.

Девушки свернули на другую просеку, поуже и потенистей, диагональю отходившую от той, по которой шли до этого. Бресли и Дэвид – за ними, шагах в сорока позади. Старик взмахнул палкой им вслед:

– Эти две девчонки, например. Две девушки в «Элидюке».

Он принялся пересказывать сюжет. Однако, сознательно или нет, он избрал такой стенографический стиль, что рассказ его напоминал скорее фарс Ноэля Кауарда[86], чем благородную средневековую повесть о несчастной любви, так что Дэвиду пришлось пару раз подавить смешок. Да и реальные девушки – Уродка в красной рубахе, черном хлопчатобумажном комбинезоне и коротких резиновых сапогах-веллингтонах, Мышь – в темно-зеленом тонком свитере (оказывается, не все бюстгальтеры подверглись сожжению, отметил про себя Дэвид) и светлых брюках – не очень-то способствовали игре воображения. Дэвид все больше и больше убеждался в том, как права была Мышь: несчастье старого художника – в его почти полной неспособности адекватно выражать свои мысли словами. О чем бы он ни рассуждал, он либо произносил пошлости, либо неимоверно искажал смысл того, о чем говорилось. Нужно было постоянно напоминать себе, с какой точностью он мог выражать свои мысли красками на полотне: разрыв между этими двумя способами был словно пропасть. Его живопись доказывала, что художник – человек сложный и тонко чувствующий, но почти все в нем, если судить по внешности, опровергало это впечатление. В каком-то смысле его можно было сравнить – хотя его, несомненно, возмутило бы такое сравнение – с неким, давно вышедшим из моды членом Королевской академии художеств, которому гораздо важнее, сохраняя определенный стиль, казаться столпом ушедшего в небытие общества, чем создателем серьезных работ. Вполне возможно, что это и было одной из существенных причин добровольного изгнания: ведь старик наверняка сознает, что сам он, как личность, не вызовет особого почтения в Британии семидесятых годов. Только здесь, в Котминэ, он мог оставаться самим собой. Разумеется, все эти соображения не могли войти в предисловие, но они показались Дэвиду весьма занимательными. У старого художника, как и у этого древнего леса, были собственные давние тайны.