Как будто раздвигались стены и освобождали взгляду то, что было ими до сей поры заслонено. Великое пространство, голубое с серым, с холмами и пологими скатами, лежало теперь перед Сеней. И Сеня ушел в него, бродил по нему, огромному полю своих дум, покуда изливался песней орган.

– Очень долго к ночной смене привыкнуть не мог – один раз и самого чуть машина не утащила! – слышит Сеня издалека. – Да ты что, спишь, что ли?

– Нет, нет… ты говори, я слушаю, – откликается Семён. Голос Павла, упругий и настойчивый, теперь все ближе.

– А уж этого нельзя, Сеня, простить…

– Чего нельзя?.. О чем ты? – вникает Сеня.

– Да вот как я в кислоту кинулся… из-за хозяйского добра-то! – голос Павла глух и дрожит сильным чувством.

– Кому, кому? – недоумевает Сеня. – Кому нельзя простить?

– Быхалову и всем им… Да и себе тоже, – тихо говорит Павел. – Гляди вот! – И показывает Сене свои ладони, на которых по неотмываемой черноте бегут красные рубцы давних ожогов.

Глаза Павла темны, губы его редко и четко вздрагивают. Снова Сеня чувствует свинцовую гору, надвигающуюся на него, – волю Павла. Он поднимается с места с тягучим чувством тоски и неприязни.

– Я пойду колбаски подкуплю, – неискренне объявляет он.

– Да мне не хочется… Ты уж досиди со мной! – говорит Павел.

– Да я и сам поесть не прочь. Еще в полдень ведь обедали… – Сеня фальшиво подмигивает брату и пробирается между столиками к трактирной стойке.

Орган все пел, теперь – звуками трудными и громоздкими: будто по каменной основе вышивают чудесные розаны, и они живут, шевелятся, распускаются и цветут…

Сеня подошел к стойке, за которой обычно стоял сам Секретов, неподвижный и надутый, как литургисающий архиерей, и указал на розово-багровую снедь, скрученную в виде больших баранок.

– Эта вот, почем за фунт берете? – спросил он, глядя вниз и доставая из кармана деньги.

– Эта тридцать копеек… а эта вот тридцать пять, – пересиливая орган, сказал женский голос.

Цена была высока. Ту же колбасу Быхалов отдавал за четвертак, да еще с прибавкой горчицы для ослабления лишних запахов. Сеня поднял глаза, и готовое уже возражение замерло у него на губах. Чувство, близкое к восхищению, наполнило его до краев.

Наступили полные сумерки, и в сумерках цвели бумажные цветы на стойке. А за ними стояла та самая, крикунья из гераневого окна… Облегало ее простое платьице из коричневого кашемира; благодаря ему резче выделялась матовая бледность лица, обесцвеченного в ту минуту скукой. Только губы, цвета яркого бумажного цветка, змеились лукавым смешком.

С глазами, раскрытыми на улыбающуюся трактирщицу, Сеня приблизился вплотную, забывая и брата, и первоначальную цель прихода. Полтинка, приготовленная в ладони, скатилась на пол, но он не видел.

– Это вы!.. – сказал он почти с восторгом.

– Как будто я… да. – Она его узнала, иначе не смеялась бы: ей был приятен Сенин полуиспуг.

– Я не знал тогда, что это ваш кот, – виновато сказал он и опять опустил глаза. – Я думал, вы за голубей боялись…

– Эй, малый! – смешливо окликнула соседняя чуйка. – Что же ты деньгами швыряешься? Как полтинку ни сей, рубля не вырастет.

Сеня нагнулся и поднял монету. В эту минуту орган хрустнул последней нотой и остановился. И вновь «Венецию» наполнил обычный трактирный гам и плеск.

– Не серчайте на меня… Ведь на коте отметки-то не было! – проговорил он с опущенной головой.

– Чего-с? – переспросил мужской голос.

– Фунтик мне, – не соображая, сказал Сеня.

– Чего фунтик? Гирьку, что ли, в фунтик? За стойкой, вместо Насти, теперь стоял сам Секретов, насмешливо постукивая по прилавку ножом.

– Нет, мне вот этого, – сказал Сеня, невпопад указывая на яйца.