– Ан и не слыхивал… Какая? У нас, говоришь, в Ворах, беда?

– Все бы нам подешевше, – раздумчиво укоряет ямщик, – а за дешевку-то впятеро платить. Максимку Лызлова памятуешь?

– В пастухах который? Ну! – торопит Егор.

– Заспал на солнышке, по старости… а пастушата – ведь вон экие, их самих пасти впору – дудки резали. Коровы – восемь ли, девять ли голов – спустились на поемку…

– Ой! – пугается Егор, сдвигаясь с сиденья.

– Вот те и ой. Спустились да веху и обожрались… Подохло пятеро. Остальным фершал чекмасовский – Шебякин, что ль? – пузья прокалывать наезжал.

– Выходили? – волнуется Егор, ерзая по сиденью.

– Да не известны мы.

Переезжали мосток. Бревна хлопали, колеса стучали, мешали слушать.

– …парнишку, евойного братеня, крепко побили, в кулаки. Шестнадцатый всего парнишке. Да што, коров-то не подымешь! А этот вот убег да четыре, вишь, дня в лесах бродил. Сенькой-то тебя, что ли? – спросил он вдруг мальца, пугливо вскинувшего большие, в кругах, глаза. – Задичал! А мать в реке багром шарила. Темные мы, ровно под землей живем…

Ахает Егорова душа: неужто и твоя, Егор, корова в счет попала? А корова – месяц целый крику на Толкучем, земляка в трактир не сводить, с Карасьевым в праздничек пивком не побаловаться. Да еще новый дом в Ворах в голубой оттенок красить сбирался…

И тут же в память идет: и их – Егорку, да покойного Алёшу Босоногова, да Андрюшу Подпрятова, да Митю Барыкова – в детстве влекло на Глебовскую пойму, где высокого веха полые палки ненасытно сосут черный жир из заболоченной земли. Из веха цыкалки делали и дудки. Под вечер шли домой и трубили все четверо дружным хором и наперебой, распугивая куликов и кур, брюхатых баб и молодых телят. Егорке и прозвание было дадено: Егорка Тарары.

Небо стало глубже и темнее, увеличиваются в нем стайки звезд. Придвигается последний перелесок, за ним – Воры, Егорова родина. Лихо козырек пооткинув, носовым платочком обмахивает Егор Иваныч пыль с сапог.

– Да уж и то сказать! – рассудительно внушает Брыкин. – Уж больно народ у нас дик. Били нас, надо сказать, мало. Ноне, к примеру, жалобитесь да слезой тексте, а завтра как хлобыснете по священному-то месту… Серость в вас!

– А сам-то, аль в графья пошел, как в городе пожил? – в первый раз оборачивается ямщик; из его деревянной рожи, распустившейся в острую насмешку, узятся презрительные старичьи глаза.

– Ну-ну, уж не щерься… правь, правь! – рычит на него Брыкин, скаля зубы и кося глаз на близкое село. – Ты знай свое дело, чеши бороду!..

Ямщик злобно и тупо смотрит на Брыкина и вдруг рывком поворачивается к лошадям.

– Э-э-к, вы… собачки зеленые! – с надрывом и дико кричит он, и кнут его свистит на всех трех разом.

Тарантас, хрипя рессорами, вспрыгивает и ныряет в последнем ухабе, на взъезде в село. Охватило знакомым духом жилых изб. Полаяла на троечное колесо собака. Лихие, безудержные, из последних сил раззвенелись по селу бубенцы.

Ночь.

II. Савелий пристроил ребяток

Превеликим загулом проводил Егор Брыкин холостые свои деньки. Еще и до свадьбы стал Егорка Егор Иванычем зваться, а как оженился, так и совсем возвеличился на всем миру Егор. Играли свадебку в новом доме, в сослужении родственников и свойственников, песенников и попов. Воистину куриная смехота: напитков и наедков не перечислить, пахло свежей краской, ломился от пляски пол.

А один из наезжих сродников, дикой, невиданный дядя, так балаболил в соседней волости об Егоровом величестве:

– Ой, дедуньки… Гармони пеяли, девки пеяли, попы пеяли. Хошь – кушай, хошь – слушай. Адом! Вот это дом, одна печь вдвое больше избы… Вот уж дом так дом! – и пьяными ногами расписывался в справедливости рассказа своего. Да и не один дядя только.