– На это ума не надо, – буркнул Николай. – Семнадцать лет по нонешним временам – самый для этого подходящий возраст!
– Сиди, губошлеп, – ткнула мужа в бок Зинаида и поинтересовалась:
– Сказала хоть от кого?
– А чего говорить-то? С кем ходила от того и брюхо.
– Это курсант, милиционер-то этот?
– А то кто же?
– Не отказывается хоть?
– Попробовал бы отказаться, – Николай глухо, как в бочку, кашлянул.
– Уж родителям написали, о свадьбе сговариваются. |
Удовлетворив свое женское любопытство, Зинаида вернулась к старому разговору:
– Так что ж с маткой-то? – спросила она.
– Уж тогда давай к Катьке, – решил Николай. – Катька младшая. Мать ее любит больше всех.
Зинка успокоилась и быстро уснула. Она свернулась как кошка, калачиком, уткнув голову в плечо мужа и обняв его рукой. И в еще некрепком сне сладко причмокивала губами, пухло выпячивая их и невнятно что-то договаривая уже во сне…
Старую Василину донимали ноги и мучала бессонница. Ноги грызла ревматическая боль. Невестка и дочки называли это отложением солей, а врачиха называла по мудреному, но как не называй, ноги болели, и никакие растирки не в силах были помочь. «Отрезать, да собакам бросить», – шутила Василина, когда ее спрашивали про ноги, сочувствуя.
Она лежала с открытыми глазами и терпеливо ждала, пока сон возьмет ее, но сон не брал и, как всегда, перебирала Василина по кусочкам свою жизнь, не сетуя на судьбу, с покорностью принимая все, что судьба ей назначила, и выжимая из этого те крохи счастья, которые на ее долю выпали. И получалось так, что эта скудная доля хорошего заслоняла все плохое, которого было в ее жизни значительно больше.
Прошлое мешалось с настоящим.
Вдруг всплыло заросшее лицо батьки Кондрата Сидоровича, угрюмого и свирепого в трезвости, развеселого и щедрого до последней рубахи в пьяном виде, мужика.
Батька вывалился из кабака и пьяно заорал:
– Эй, залетные!
И залетные, ватага деревенских ребятишек, приученных уже дурной Кондратовой причудой, «подавала» с гиком небольшие сани, в которые сами и впрягались, и шумно везла дядьку Кондрата на потеху деревне, возвещая:
– Галеевский царь едет!
«Галеевский царь» важно восседал в санях и царским жестом раздаривал конфеты и пряники, выгребая их из обширных карманов овчинного тулупа и разбрасывая направо и налево.
Вспомнив тот стыд и страх, который они принимали за батьку, Василина горько улыбнулась.
Их дом стоял на пригорке, как-то особняком от деревни. Чтобы подняться к дому, нужно было спуститься в небольшой овражек и пройти по бревну через неширокий ручеек. Невольно Василина снова улыбнулась: сколько раз пьяный батька возвращался с песнями домой, столько раз, оступившись, купался в этом ручье.
Овраг окружал дом с трех сторон; с четвертой стороны, за огородами, было поле, а сбоку, через овраг, сразу за березовой рощицей начинались леса. Брянские леса уходили в необозримую даль, закрывали горизонт, заполняли весь видимый простор.
В лес девки бегали по грибы и ягоды. Спускаясь в овраг, чтобы выйти к березняку на противоположной стороне, они шли протоптанной тропинкой среди зарослей папоротника, который особенно буйствовал у ручья.
От этого оврага тянуло подвальной сыростью, но он ласкал прохладой перегретые солнцем тела и в летний зной был истинно райским уголком, тенистым от густых крон разросшихся кленов с черными бархатными стволами, тонких сочных рябин и пышных, как купчихи, ракит.
Папоротник. Он остался в сердце милой памятью и виделся как спутник детства, свидетель той далекой жизни со всеми ее тревогами и поворотами, которая пролетела мгновенным сном, и иногда ей казалось будто она в этой жизни посторонняя, будто волшебная птица Симург взмахнула крылом, приоткрыв на миг простор чужой чьей-то жизни, и снова закрыла, завесив ночью и пустотой, словно перечеркнув все, что было.