Повестку дядя Саша еще до войны получил, аккурат на середину августа, а тут какой уж август. Двинул следом за летчиками в Пинск, в военкомат. Потом долго уходили они на восток, то растворяясь в орущих, мычащих, плачущих толпах беженцев, то вновь собираясь вокруг сопровождающего их старшины, еще не солдаты, но уже не гражданские. Справа и слева ревели танковые моторы, тарахтели мотоциклетки. Вспыхивала и угасала стрельба. Иногда показывались серые силуэты танков, укутанные в клубы пыли.

Где-то в районе Чернигова им, наконец, выдали форму, винтовки и отправили в тыл, в формировавшуюся дивизию.

Потом, уже, выздоравливая после очередного ранения, подвизался он при штабе армии. Писарь знакомый помог, с которым вместе из-под Пинска от немца драпали. Писарь-то рассказал и даже показал на карте, что наступавшую в их секторе группировку немцев задержала Брестская крепость. Тем стоявшим насмерть солдатикам, что в крепости полегли, и были они с писарем, скорее всего, обязаны жизнью. Тогда и поселилась в его вещмешке вырезанная из трофейного журнала фотография непокорных Брестских бастионов.

Всю войну прошел дядя Саша, до сорок пятого. Был танкистом, самоходчиком, водителем. Три ранения. В Восточной Пруссии отвоевался. Накрыли их из минометов. Ему ногу и отчекрыжило повыше колена.

Подлечился, война кончилась, сунулся было домой, а там пепелище. Как по писаному все: враги сожгли родную хату, убили всю его семью…

Уцелевшая в партизанах теща председателя рассказала: мол, немец, как пришел, для начала тех пятьдесят еврейских семей в ближайшей балке из пулеметов покрошил.

А через восемь месяцев и деревню всю спалили к чертям вместе с жителями, мстя за подорванный у моста через Пину эшелон с ранеными.

Старуха нацедила ему стакан мутной самогонки, за упокой душ невинно убиенных, да проводила восвояси.

Идти было некуда, он бесцельно скитался по стране, пропивая, полученные при списании со службы деньги. Страна-то огромная, а дома родного нет. В Ташкенте узнал, что полякам-беженцам в Польшу разрешают репатриироваться.

В душе чернела полная отрешенность и равнодушие. Куда ехать, значения не имело, хоть к черту в пекло. Он и поехал.

Но в Польше не задержался, познакомился с сионистами, и, не задумываясь, двинул дальше, в Палестину. Про национальность никто особо не расспрашивал, в душу не лез, слишком свежими и кровоточащими были в душах у людей оставленные войной раны, чтобы теребить их расспросами. А он при разговоре вставлял словечки на идише, может, потому его и записали, не придираясь. Вообще-то записывались многие: поляки, русские, чехи. Было в этом порыве что-то светлое, дающее надежду. Надежду выбраться из перемолотой войной Европы, где топтались миллионы опаленных войной людей, начать все сначала, в другом незнакомом месте.

Сначала поездами и автобусами их переправили в Италию. А там на пароход. В трюмах – ящики с винтовками и патронами, на палубах – эмигранты.

В армию его загребли сразу по приезду, несмотря на ногу, точнее на ее отсутствие. Опытных инструкторов не хватало, а он танкист с боевым "стажем", хоть и инвалид.

Танков у евреев имелось раз, два и обчелся. Меньше десяти. Пара "Кромвелей", "шерман" и "гочкисы". Числилось все это хозяйство аж в двух бронетанковых ротах. "Кромвели" с "шерманом" в англо-саксонской, а "гочкнсы" в славянской роте. У англосаксов все больше ветераны союзных армий подобрались, а у славян – бывшие красноармейцы, да поляки из дивизии Костюшко.

Гочкисы оказались жуткими постоянно ломающимися колымагами с тонкой клепаной броней и слабым вооружением. Однако каким-то чудом египтян они уделали.