Однако после ужина недомогание куда-то улетучивалось, и остаток вечера Ирочка могла ощущать себя человеком как все. Делала с сыном уроки, играла с ним, потом, уложив его, наконец открывала свой ноутбук. И начиналось: тексты, тексты, тексты.

Да, еще следовало уделить внимание мужу – если он был расположен к этому. Муж оставался для Ирочки загадкой. Она не знала, что он думает о ней и об их браке, доволен ли он своим выбором, наконец, любит ли он ее – он просто владел ею два раза в неделю и оплачивал ее счета. Очень может быть, что это и была любовь… Ждал ли он какого-то ответного выражения чувства от Ирочки, кроме молчаливого согласия и вечно опущенных глаз?

И только добираясь до своей комнаты, Ирочка снова становилась Ирой – собой. Ведь за запертой на задвижку дверью никто не мог разглядеть ее истинного лица.

Она ложилась в узкую девичью постель, закрывала глаза и думала о том, как бы раздобыть денег, чтобы уйти от мужа. Взять сына и уйти из этой огромной пятикомнатной профессорской квартиры. Остаться, наконец, одной. Прекратить притворяться. Играть роль. Носить на себе чужие взгляды. Произносить ненужные слова – много-много слов. Ей казалось, что только так (в сочетании с пилюлями от докторов) она сможет выздороветь.

Однако денег на самостоятельную жизнь, как ни придумывай, сколько ни считай, взять было неоткуда.

Только одному человеку и только раз в жизни Ира призналась, что к своим годам ничего не накопила – не заработала!

Они встречались каждой весной, с тем человеком, и всегда почему-то на одной и той же скамейке Аничкова сада.

– А что ты хочешь, Ира?! – воскликнул ее собеседник, развернувшись к ней всем корпусом, возмущенно, даже оскорбленно, как будто приготовился услышать из ее уст исповедь, а она выдала ему низкопробный анекдот. – Ты честный человек. Всё! – Он театрально развел руками, оттопырив нижнюю губу и уставившись на Иру выцветшими голубыми глазами. Для него никаких объяснений, в отличие от Иры, не требовалось: все было яснее ясного.

Впрочем, тому человеку можно было верить. Не потому что он был всего-навсего учителем литературы в средней школе на полставки (большинство из тех, что спешили мимо них по брусчатке вдоль решетки Аничкова сада, следуя моде сегодняшнего дня, не задумываясь, причислили бы его к категории нищебродов), а потому что в свои шестьдесят он не мог, как иные его сверстники-коллеги, похвастать широкой улыбкой с неестественно ровным рядом естественного молочного цвета новеньких зубов. Его выдающийся нос украшали глубокие прожилки сливового оттенка, а на крыльях этого выразительного носа прожилки разветвлялись на множество красных. Ира могла бы побиться об заклад, что даже костюм на нем был тот же самый, двадцатилетней давности, с рукавами, испачканными мелом. В нем, в этом костюме, он стоял когда-то перед их классом и… увлекался. Увлекался до бесконечности. Толкуя о мещанстве английских авторов, он мог затопать ногами, а потом вдруг хлопнуть со всей силы ладонью по столу, оттого что кто-то попытался вставить слово «не по делу». «Я литературу люблю и ненавижу! – кричал он в запале, уже выпивший, в соседнем от школы дворе, неофициально служившим для них, старшеклассников и учителей, местом встреч – курилкой. И потом прибавлял, весь сразу поникший, притихший: – Значит, все-таки люблю».


Как всегда, ночь с ее мутными, тревожными мыслями не давала уснуть. Какое-то время Ира честно ворочалась на колючих простынях, но потом все-таки поднималась с постели и, не зажигая лампы, садилась перед зеркалом трюмо. Она смотрела на свое лицо и глаза, которые назывались зеркалом души, смотрела, и в отсвете фонаря ей ясно виделось, как в ней шевелится черная злоба и бушуют страсти, которых никто в ней, включая ее самое, никогда даже не подозревал. И не было им выхода!