Бесшумно открывался сухой сморщенный рот, она хотела что-то сказать или закричать, но не могла, словно рыба, выброшенная из воды, глотала ртом воздух.

– Серё…Серё…Серёженька! Голубочек мой! Сынок! – наконец вырвалось у неё.

– Мама, здравствуй! – в дверь ввалился с портфелем, брошенным шофёром, Сергей Иванович.

– Сынок! – Груня оттолкнулась от двери, сделала по инерции два быстрых шага и упала на грудь сыну.

– Мама, ну что ты! Я здесь, я живой. Всё хорошо, – успокаивал её, не выпуская из рук портфеля, Сергей Иванович.

– Ой, Серёженька, наконец-то! Я уж думала: не доживу, не дождусь тебя, так и помру, не повидавши… А ты прилетел, мой соколик. Хороший мой… Ой, пойдём в дом, а то замёрзнешь. Как легко одет. Весь продрог, наверно. Мороз такой. Я сейчас лежанку растоплю. Пойдём! – причитала она сквозь слёзы, но впервые за долгие годы это были слёзы радости.

Гости зашли в дом. Их, привыкших каждый день видеть до блеска отполированный паркет, белоснежный кафель, считающих за обыденное позолоту люстр больших и маленьких залов, зеркальный мрамор коридоров, немного удивила обстановка в доме. Копоть, грязный некрашеный пол, чёрная паутина в пыльных углах. Древесный мусор у печки, старый замусоленный ватник, накинутый на разлохмаченную верёвку вдоль печки – всё это было непривычно. Маленькая лампочка под потолком, не более сорока ватт, только усугубляла первое впечатление своим тяжёлым, тусклым светом. Это, конечно, не хрустальная люстра в их городских квартирах.

– Мам, да ты ли это? – шарил глазами по комнате Сергей Иванович, – да что так грязно? Ты ведь, помню, целыми днями всё тёрла, драила. Батька на тебя даже за это кричал. Шторки совсем чёрные. Василич, шторки всё те же. Сколько помню себя, других и не было.

– Ох, Серёженька! Да что ж ты говоришь, Серёженька! – Груняша привалилась к груди сына, уткнув голову в роскошный, до пояса, воротник, – ты же здесь полжизни прожил, появился здесь… не могу я сейчас. Совсем ничего не могу, глазами бы всё переделала. Совсем я сейчас никакая. Плачу, плачу целыми днями. Куда только силы подевались.

– Мам, ну не плачь. Хватит. Радоваться давай будем. Чёрт с ними, с занавесками. Я тебе другие пришлю.

– Серёженька, – продолжала всхлипывать она, – ну как же мне не плакать, ну совсем я никакая. Вон прялка, она ведь, как игрушка, я её из угла в угол бросить могла, а теперя вся изведусь, пока двумя руками из угла её к печке вытащу.

– Мам, давай сядем, а то стоим посерёдке, говорят, в ногах правды нет. – Левую руку Сергея Ивановича явно оттягивал тяжёлый портфель.

– Садись, сынок. Сядь, отдохни с дорожки. Я сейчас лежанку затоплю, небось, замёрз.

Тётка Груня, всё ещё продолжая всхлипывать, оторвалась от сына и схватилась руками за угол печи. Придерживаясь за неё, она пошла к полке за спичками.

– Сейчас запалю, спички возьму, дрова-то у меня хорошие. Вот спасибо добрым людям. Берёзовые, сухие, вмиг зачнутся.

– Мам, я сейчас сам растоплю, вспомню, как раньше, а то забыл, что такое печка, – он обернулся к своему шофёру, стоящему в дверях, – Василич, дай-ка спички.

– На, – тот мигом извлёк коробок из накладного кармана.

– Василич, проходи, чего стоишь в дверях. Распаковывай пока портфель, я печкой займусь.

Сергей Иванович сел на корточки перед лежанкой, открыл её, дрова были уже уложены, из-под них торчали куски бересты.

– Задвижку, задвижку открой, – засуетилась Груняша, бумажки возьми клочок, сунь под корку.

– Тьфу ты, забыл совсем! – рассмеялся Сергей Иванович, самое главное и забыл, сейчас бы наглотались копоти.

– Серёженька, на сажалку, открой.