Бабушка называла петуха плохим словом.
Мы знали это слово, но не улавливали с ним ни малейшего сходства.
Петух же словно обладал пониманием некоторых человеческих лексем, тряс гребнем, орал с забора, высказывал ряд назревших возражений.
Бабушка что-то обещала ему в таких случаях, то ли бошку отсечь, то ли ингридиентом сделать. Неразборчиво.
А вечером, когда пролетела над ветлами цапля и что-то нам крикнула, бабушка сунула в карман фартука початую бутыль самогона, чайную ложку и сказала, чтоб мы собирались на дело.
Слово «дело» нас вдохновило и посеяло внутри холодок вперемешку с некой шпионской тайной.
Во дворе было темно, но предводительница наша предусмотрительно приспособила себе на лоб фонарик. Щелкнула им и стала похожа на единорога. Тугой луч шарил по бревнам, затыканным мхом, пока не уперся в насест. А на нем в петуха. Бутыль и ложку она отдала Михе.
«Потому что ему уже десять, – подумал я, – и он курил репей за амбаром».
Петух сощурился, хвать худющая, но цепкая бабушкина рука его за шею, прижала к груди и командует:
– Держи клюв, держи клюв!
А как держать, если он этим клювом как шашкой машет?
– У-у-у недотепы, – ворчала она и седлала почти верхом петуха, одной рукой подхватывала морду, надавливала пальцами на костяную пасть.
– Наливай. В ложку. В ложку. Бестолковый какой.
Миха нацедил, булькнул, изловчился и влил, петух сперва так сморщился, кашлянул, заперебирал лапами, словно четко осознал: яду дали. Миха влил еще.
Петух зачавкал.
Бабушка опустила его под ноги и ускорила путь пендалем:
– Пляши, дрыщамон!
Такую же вакханалию мы проделали затем и с наседкой.
Я по темноте сбегал ко входу за цыплятами в коробке. И пока наседка чинно усугубляла, мы подсунули в корзину, служившую гнездом, пришлых и накрыли пьяной курицей. Наседка долго ворчала, бабушка гладила ее по голове и веселилась:
– Безмозглая ты моя. Утром проснешься – вот ошалеешь.
А так и было. Мы с Михой вышли на росистое крыльцо – наседка ходила, а за нею все, все, все. Петух, найдя червяка или букашку, устраивал кипиш, клокотал, бил крылом и танцевал, исполнял по кругу ритуальный танец: какой я молодец.
Цыплята, чудно вытянув шею, мчались наперегонки. А он косился, задумывался на мгновение, встряхивал своим гребнем: да ну нафиг, неее, почудилось. Вскакивал на забор и голосил.
И только дед Куторкин, узнав подробности, заливисто, тоненько хохотал. Бабушка подначивала его, мол, небось жалеет, что не знал об этой нашей затее.
– Не, ну до этого я еще не допился, – возражал он. – Чтоб с петухами бухать.
Прошло несколько лет, а мы все так же возвращали в гнезда на ветлу у озера птенцов. Как-то в этот самый момент проходил мимо дед Куторкин. Рядом он вез, держа за руль, велосипед. Багажник защелкнул авоську с покусанным батоном. Ветла цвела и столько было вокруг пчел, пахло медом. Будущей счастливой летней жизнью. И вдруг старик как заржет.
– Степаныч, – обернулась бабушка, ты буздыкнул, штоль, уж с утра?
– Я тут че подумал, – отсмеявшись сказал дед. – Внук-то у тебя вон уж какой колбяк. Допустим, не дай божЕ, конечно, он сорвется. Ну, так сказать, гипотетически. Ты ж со своей этой веревкой – в космос уйдешь.
Я представил это настолько явно, аж нога соскочила. Раздался истошный крик, как будто не мой, секунда полета и я стопорнулся, сложился пополам в страховочном поясе. Стал крутиться.
Бабушка внизу мгновенно и ловко перехватила веревку, быстро увязала ее себе на руку и, как в перетягивании каната, тормозила. Ехала в галошах по новой траве, упиралась и приговаривала, пыжась:
– Колдун проклятый. Чирий тебе на язык.