Привычка иллюстрировать свою речь цитатами передалась мне от матери Катерины Назаровны. От бати Петра Григорьевича, как большинство Чемоданов, перенял тягу к перемене мест и роду занятий, некий авантюризм и верность крепкому словцу. А вот своеобразная прибауточность перешла по материнской линии. Мама на девятом десятке даже после инсульта, удалившего многие файлы из её цепкой памяти, с лёгкостью выдавала многочисленные частушки. Поводом для этого могло стать любое слово в разговоре.

– Амурка чего-то разлаялся, – прислушиваясь к брехне дворового пса, могла сказать моя сестра Галина, у которой в соседнем райцентре Нижние Броши, куда сестра ушла замуж, теперь и жила матушка.

– А у меня сразу частушка вылезла, – практически тут же заявляла мать и делала многозначительную паузу, ожидая, когда её попросят спеть.

– Так спой, раз вылезла, – через какое-то время откликалась сестра.

– Во дворе собака лает.

Кто по улице идёт?

Петька в лаковых галошах

Тоньку пьяную ведёт.

Закончив частушку, мать обязательно прибавляла:

– Вот ведь башка садовая, чего путного так не помнит, а всякая ерунда так сама на язык и лезет.

Правда, говорилось это без особой печали. Даже с некой бравадой – мол, вот, ещё помню! Впрочем, в «садовой башке» столько всего раньше хранилось, что даже на жалких остатках можно было долго продержаться. Помнится одна из её прежде любимых частушек:

– Девяносто песен знаю,

Да и дома три мешка,

Эти песни сочиняла

Разудалая башка.

И, скорее всего, это не было какой-то особой гиперболой, а больше походило на констатацию факта. А ещё, бывало, после предложения спеть, Катерина Назаровна лукаво улыбнётся и не торопится уступить:

– Не знаю… Она про нехорошее…

– Да ладно, давай уж, раз заикнулась, – следует уговор.

Чаще всего никакой похабщины частушка и не содержит.

– У милёнки под подолом

Птичка гнёздышко свила,

А другая прилетела,

Пару яиц принесла.

После «нехорошего» запева мама непременно смеётся, прикрывая беззубый рот краешком платочка, и приговаривает:

– Вот ведь дура старая… Прости, Господи.

У меня же эта особенность закрепилась на другом уровне: слова рождали чаще всего ассоциации с песнями или цитатами из популярных фильмов, реже из книг. Всё-таки формировала нас с мамой разная среда: её – глухой костромской деревушки военных и первых мирных лет, меня – крупного посёлка лесозаготовителей эпохи развитого социализма. Хотя в большей степени – «жизненные университеты», где среди педагогов встречались и виртуозы фомки и фени, и отличники боевой и политической подготовки, и ударники коммунистического труда, и настоящие мастера словесности. Природа этой, проявляемой по-разному особенности – уловить оброненное собеседником словцо, включить его в иную фонетическую конструкцию и глянуть, как оно зазвучит на новый лад – была у нас с мамой одна и шла, надо полагать, откуда-то из её детства. Была врождённой.

Об этом я мог только догадываться. Чтобы говорить наверняка, необходимо было знакомство накоротке хотя бы с кем-то из маминых родственников. Но наезды дядек и тёток, пока ещё были живы, оказывались как редки, так и непродолжительны. Раскрыться в таких наскоках человек не успевает, ведь после многолетних разлук первые дни свиданий сродни знакомству, во время которого человек волей-неволей старается предстать в лучшем свет. Какие уж тут откровения души и сердца? Я даже лиц дядь-тёть запоминать не успевал, знал их, в основном, по фотографиям. Поэтому, когда они умирали – так уж получилось, что ушли они в мир иной, когда я ещё был юн – для меня мало что менялось. На похороны мы с мамой опаздывали (не помню уж, как так выходило), а навещая свежую могилку, на памятнике я видел ту же фотографию, что и в семейном альбоме.