Айзек оглядывается через плечо, затем снова всматривается в яйцо. Он мечтает, чтобы оно было больше, намного больше. Чтобы оно опрокинулось и расплющило его под своей гладкой белой скорлупой. Какая легкая была бы смерть. Раз уж Айзек так и не набрался смелости спрыгнуть с моста, почему бы гравитации не настигнуть его иным образом? Интересно, убило бы такое яйцо Айзека Эдди, если бы упало посреди этой поляны? Похоронило бы оно под собой не только Айзека, но и всю его боль? Айзеку уже кажется, будто он очнулся на мосту давным-давно, будто река бушует за тысячу километров от этого места. Сейчас он всем своим существом сконцентрирован на обнаруженном в лесу яйце. Он смотрит на него и внезапно вместо желания умереть чувствует нечто совершенно противоположное – стремление жить и бороться за жизнь. В нем будто бы просыпается первобытный материнский инстинкт. Он знает, что тот крик был криком безнадежности, криком утраты. Знает – в глубине души, – что яйцо бросили. Прямо как его. Знает, теперь уже знает, что собирается забрать яйцо домой.
Любой, оказавшись в промокшей шкуре Айзека, почувствовал бы то же самое. А что еще делать? Оставить яйцо на растерзание лисам и совам? Оставить гнить на радость куницам и собакам с суицидальными наклонностями?
Айзек даже не осознает, что двигается. Кажется, ноги – которые совсем недавно слушались крайне неохотно – сами выносят его из-за дерева на середину поляны. Просто в какой-то момент он обнаруживает себя над яйцом. Он неуверенно покачивается, щурится, пытаясь разглядеть между деревьями красноречивое свидетельство приближения карающего материнского когтя. Затем откашливается.
«Возьми яйцо», – нашептывает ему внутренний голос.
Он в последний раз оглядывается через плечо, а затем наклоняется и поднимает яйцо. Оно легче, чем он думал. И мягче. Скорлупа не оказывается ни жесткой, ни холодной, как у любого нормального яйца. Оно податливое и влажное, будто шарик только что замешанного теста. Будто очищенное вареное яйцо. Правда, это явно не очищено. От него веет знакомым запахом мокрой – и ни капельки не мертвой – собаки. Из-под влажной скорлупы пробивается тепло, которое может исходить только от живого существа. От которого в душе Айзека начинает тлеть воспоминание, вписанное в мышечную память: на ощупь его находка слишком мало похожа на найденное посреди леса яйцо и удивительно сильно – на грелку в плюшевом чехле. Почему ему в голову пришла именно эта ассоциация? Айзеку двадцать девять лет, и по крайней мере двадцать из них в плюшевых грелках он не нуждался. Откуда они взялись в его жизни? От нее, конечно. Все в его жизни – от нее. Когда Айзеку невыносимо жарко, она каким-то образом умудряется – умудрялась – мерзнуть. На эти случаи у нее была припасена грелка в плюшевом чехле. Которую она укладывала в кровать между ними.
Айзека охватывает ужасное, до боли знакомое чувство. Будто земля уходит из-под ног, будто каждое из столпившихся вокруг него деревьев с корнями вырвали из почвы, будто все в мире расплющилось – все, кроме Айзека, – и у него не осталось ничего, только настежь распахнутое небытие, пронизывающее его с хлестким упорством тысячи зимних ветров. И все эти ветра, все эти ледяные реки, с которых они приносятся, заключены внутри одного тела. Все начинается с дрожи в животе. Желудок словно подскакивает до границы с верхними слоями атмосферы и, за неимением альтернатив, падает вниз. Сердце екает – и отправляется следом. Внутренности будто рассыпаются, рассыпается само его существо, и Айзек начинает судорожно хватать ртом воздух. Гравитация ополчается против него. Айзек стоит посреди поляны – слишком далеко от дерева, о которое он опирался пару минут назад. Он захлебывается, как будто тонет в пучине, задыхается, словно с поляны выкачали весь воздух. Наконец он падает на колени, но яйцо не роняет. На всякий случай он прижимает его к себе еще сильнее, чем раньше.