а все кому-нибудь нужны.

Точность

     Я в средоточье медленных событий,
где распускание бутонов нарочитей,
чем время зримое в тех пузырьках с песком, —
по мигу лепесток за лепестком
и за цветком цветок, другой и третий, —
томительно рождение соцветий.
     Что деется с той женщиной цветущей:
едва забылась над водой текущей,
лицом и грудью к ней устремлена,
как струями витая быстрина
остановилась, – тут же ненароком
та женщина летит к ее истокам.
     Не для моих и жадности, и лени
такие тонкости в несчетности явлений,
вниманию доступных в каждый миг,
поэтому вперед и напрямик
я корочу подробностей цепочки
и говорю:
– Весна. Взорвались почки.

«Кого хоронят…»

     Кого хоронят?
     Человека?..
     Труп!
     Над ним глаза сопливенькие трут.
     Умру и я какой-нибудь весной,
и станет трупом то, что было мной.
     Исчезну я – все станет не моим.
     И труп, и имя – просто псевдоним
покойника со смертного одра,
чья до могилы бытность и игра.
     А гроб с покойником там с плеч долой:
ему домой и остальным домой,
и незаметно с каждым в его дом
вкрадусь и я – запамятный фантом.

«Набраться силы в роще б —…»

     Набраться силы в роще б —
там корень или ветвь,
живущие наощупь,
меня сильнее ведь,
безмысленной (не глупой)
там жизни кутерьма.
     Моя ж любовь к безлюбой —
беспомощность сама.
     Меж холодом и светом
мембрана деревца
в неведенье продета,
а я же без конца
и сердцем беспокоен,
и совестностью слаб.
     В соведенье такое
трава не забрела б:
ей на земле хватает
соседства – и чужда
взаимность чувств пустая,
в которой мне нужда.
     Спешу до наступленья
потемок в угол свой
к отваге осмысленья
повинности живой.

«Еще в томлении блаженном…»

     Еще в томлении блаженном
светло раскинулась река,
и над своим изображеньем
остановились облака.
     В них обещанье грозной драмы
и барабанного дождя,
но дремлют лиственные храмы,
берез колонны возведя.
     И тем из рощи – на прибрежье
крутом – не насторожен взгляд,
как свет сквозь влажный воздух брезжит
на эту тишь, на эту гладь.
     И к шумно вдруг вскипевшим кронам
глаза невольно вознеслись:
играет дождь в плену зеленом —
с листа на лист, с листа на лист!
     И ты, гармонии искатель,
из плеска музыку творя,
не замечаешь, что из капель
играющих одна – твоя…
одна – твоя…

«Пронзила существо мое тоска…»

     Пронзила существо мое тоска:
живое чувство носят в сердце люди,
в себе и я, как в потаенном чуде,
и тайна несказанна, хоть близка.
     Имея ту же самую природу,
пронзила существо мое тоска,
неистово клокочет у виска,
и рвется на смертельную свободу.
     Пронзила существо мое тоска,
которую не выведать бумаге, —
как безысходный родничок в овраге,
пульсирует в душе моей строка.

«А день был рыж…»

     А день был рыж.
     Кружило солнце промеж крыш
лисой, играющей хвостом.
     Подумаю – зажмурюсь:
день был хорош!

«Весенние кроны…»

     Весенние кроны
еще лишь на днях
висели зеленым
дождем на ветвях.
     Я знаю два самых
чарующих дома:
там сумерек запах,
здесь воздух черемух,
там зритель я завтра,
здесь нынче актер, —
кулисы театра
и леса шатер!
     В излюбленном блещет
вода эпизоде,
листва рукоплещет
прекрасной погоде,
и я с той галеркой
согласно томим
негромкою ролькой —
собою самим.

«Миг печали казался почти беспредельным…»

     Миг печали казался почти беспредельным,
сладко пели сирены в теченье метельном,
я поддался тому исступленному мигу —
за метелью пустился читать ее книгу,
с шелестящим томленьем струится, струится
по дороге Борея страниц вереница.
     Истекают печали, и метели стихают,
будто слезы на чистых листах высыхают,
и следа не найдешь от былого кипения.
     И не читана книга, и не слушано пение.