Обращение Самарца предельно рискованно: партия могла не поверить многостраничным оправданиям, для нее было бы разумно даже утаить от Самарца свои подозрения – и тогда Самарец погубил бы множество таких же, как и он, колеблющихся бедолаг просто разговорами с ними. Но это был единственный видевшийся Самарцу шанс не сойти с ума. Ведь «постоянное наблюдение и воздействие ГПУ, <…> направленное на расстройство моей нервной системы через питание и курение» доводило автора, по его собственному признанию, «до сильнейшего ослабления памяти, до ненормального, замедленного осознания происходящего вокруг меня». Старый революционный этос, заставлявший в 1905 году революционеров просто убивать выявленных провокаторов на месте, все еще преобладал над новым партийным этосом целесообразности, в котором провокатор Самарец вполне мог послужить задачам ВКП(б) по укреплению партийного единства и выявлению колеблющихся. ОГПУ пока не требовало этого ни от кого, но времена быстро менялись. Сделал ли позже Самарец следующий логичный шаг, признал ли, что сознательное исполнение работы партийного провокатора для коммуниста 1931 года – вполне партийное поведение, – мы не знаем. О его дальнейшей судьбе известно только, что он был осужден 9 сентября 1936 года за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» и провел 5 лет в Воркуте. Можем лишь констатировать, как близко описанные в документе Самарца паттерны поведения оппозиционеров стоят к традиционным для позднесредневековой европейской культуры эго-документам сторонников еретических течений. Это постоянные поиски других мнений, одновременные лояльность и подозрение ко всему неортодоксальному, доверие к письменным заявлениям при преимущественно устной передаче важнейших элементов неортодоксальной традиции, жгучий интерес к покаянию при стремлении сохранить зерно оппозиционных сомнений любой ценой. Это всеядность, постоянное смешение и комбинирование сходных теорий, вера в собеседника выше, чем вера иерархии. Наконец, это вечная двойственность истины и вечная боязнь помешательства. В сущности, политическая физиономия Самарца, которую он сам не дерзал полностью описать, – это портрет альбигойца, катара, вальденса первой половины XX века. Это образ человека, спасающего душу, а не тело – но боящегося в первую очередь своих собственных сомнений перед лицом Истины, которая провозглашается в официальной Церкви, но которая является таковой только внутри самого человека. Наиболее достоверный ответ на вопрос, кто был истинным адресатом неординарного покаяния Самарца, – он сам: по этой причине оно и относится к эго-документам.

Письмо Самарца в контрольную комиссию можно рассматривать как предвосхищение мыслей, изложенных Зиновьевым в заявлении Агранову после своего ареста в 1935 году. Оппозиционер исповедовался ГПУ, не видел способа конструировать свое «я» без ГПУ (или контрольных комиссий), видел в органах не врага, а олицетворение своего второго «я». Правда, было и отличие. Самарец видел свою вину в том, что он мог «подставить», поместить под каток истории своего ближнего, – и поэтому сходил с ума. Зиновьев спустя несколько лет будет себя винить в том, что под каток истории своего ближнего не поместил – и поэтому подойдет близко к помешательству. Впрочем, отложим этот разговор до следующей главы, после рассмотрения зиновьевского материала.

Самарец был, безусловно, интересной фигурой, но вряд ли первостепенной. Партия о нем знала. Если его душевные излияния читались, то в основном в ОГПУ: «Правда» их не печатала. В отношении отречений и покаяний тон задавали приближенные к Троцкому оппозиционеры, большинство которых находилось тогда к востоку от Уральского хребта.