Оказаться левым было, конечно, предпочтительней. Продолжатели дела якобинцев, большевики изначально позиционировали себя как левая политическая сила. Отречься от «левизны» как от безусловного блага было психологически трудно. На X партийном съезде Ивар Смилга предостерегал против «всяческой оппозиции справа», уточняя: «Я, безусловно „Рабочую оппозицию“ и „Демократический централизм“ считаю не левыми, а правыми крыльями и утверждаю, что они являются рупором мелкобуржуазной стихии в нашей партии»28. Но левизна вскоре утеряла сакральный статус. 13 ноября 1922 года Сталин выразил свое недоумение по поводу интервью, где Ленин освящал существование левого коммунизма «как партийно-законного явления. Практики считают, что теперь, когда левый коммунизм во всех его формах (не исключая рабочей оппозиции) ликвидирован, опасно и нецелесообразно говорить о левом коммунизме как о законном явлении, могущем конкурировать с коммунизмом официально-партийным <…>»29. Тут было самое подходящее время вспомнить, что и сам Ленин любил поговаривать о болезни «левизны», предупреждать об инфантильном радикализме некоторых своих товарищей.
И все-таки «большевики-ленинцы» в пику большинству ЦК продолжали называть себя левыми и в конце 1920‑х годов, причем так делали не только децисты, но и многие троцкисты. «Правые» же было чисто внешним определением. Ни один большевик не назвал бы себя так – это не была да и не могла быть большевистская идентичность. Никто не выбирал для себя такой идентичности, никто не говорил о «правой» позиции как о чем-то, с чем он солидаризировался. «Правый» – это был критический, а позже уничтожающий ярлык, изобретенный сталинским руководством для обозначения ложной враждебной позиции: «правых» обвиняли в умеренности, склонности к компромиссу, страхе перед быстротекущим социалистическим строительством. Когда Зиновьев писал о «правых и „левых“ опасностях в партии» в 1930‑е годы, он брал в кавычки только понятие «левые». Этим он хотел сказать, что речь шла об узурпаторах, симулянтах, что существовал зазор между словом «левый» и стоящей за ним действительностью. «Лжекоммунисты» в его понимании не заслуживали описания как истинно «левые»30.
А вот правым в этой системе координат нужно было называть себя именно «правыми». Если бы Бухарин пришел к этому самоназванию вовремя, вероятно, он осознал бы, что заблуждается. На допросе 1937 года Бухарин заговорит о «нас, правых». 10 марта того же года его ученик Марецкий тоже скажет: «платформа для нас, правых». Наконец, Макс Людвигович Левин признается следователю 14 марта 1937 года: «Я заявил ему (Бухарину), что в основном разделяю взгляды правых. <…> В этой же беседе Бухарин сообщил мне, что <…> кадры правых целы», – но все это говорилось уже тогда, когда оппозиционеры полностью потеряли контроль над своим языком, когда им пришлось говорить языком следователя31.
Несмотря на то что разные политические группировки внутри партии еще не были полностью унифицированы, трудно было уйти от ощущения, что «оппозиция» – это некая сущность, нечто постоянно возникающее, бросающее все новые и новые вызовы партийной линии, иногда под очень странной маскировкой. Никаких послаблений в отношении Троцкого и Зиновьева и их последователей не предполагалось. Изменилась правовая оценка деятельности нераскаявшейся оппозиции, чьи группы были признаны антисоветскими. Суровым чисткам подверглись учрежденческие и вузовские ячейки, а также ячейки в Красной армии. Те, кто однажды приобрел ярлык оппозиционера, оставались в проскрипционных списках навсегда.