В середине 1920‐х годов дихотомия «пролетарии (индустриальные рабочие)/не пролетарии» уступила место новой дихотомии – «труженики/паразиты». Этому дискурсивному сдвигу сопутствовали изменения в отношении партии к крестьянству. Оставаясь в проигрыше в сравнении с рабочими, крестьяне теперь нашли себя на правильной стороне классовой баррикады. Но все-таки партия не спешила открыть для них свои двери. «Ленинский призыв» привел в партию множество «индустриальных рабочих», но нельзя было сказать то же самое о крестьянах. Даже широко распропагандированное обращение «лицом к деревне» лета 1924 года мало что изменило. Большевистское руководство все еще было озабочено рабочим составом партии[324].


Таблица 6. Социальное положение коммунистов Ленинградского сельскохозяйственного института, 1924–1926 годы

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 5. Л. 40–41; Д. 42. Л. 47; Д. 46. Л. 21, 24; Д. 114. Л. 22, 45, 48.


Только затеянный годом позже второй «ленинский призыв» переломил ситуацию. Отменяя решение XIII партийного съезда о том, что составляющая рабочих в партии должна дойти до 50 %, XIV партийная конференция (апрель 1925 года) запретила классовые квоты и уменьшила количество рекомендаций для крестьян при вступлении. XIV партийный съезд (декабрь 1925 года) ввел некоторые формальные облегчения для «крестьян от сохи» – сохранялось требование трех рекомендаций, но партийный стаж рекомендующих снизился с трех лет до двух[325]. Эффект этих послаблений был разительным: если, например, в декабре 1924 года 17,2 % ячейки Томского технологического института считались «крестьянами» и «детьми крестьян» (43 студента), то вес этих категорий годом позже дошел до 32,7 % (88 студентов)[326]. Увеличение крестьянской составляющей объясняется и некоторыми изменениями в методах учета: статистический отдел ЦК постановил, что народные учителя и фельдшера, работающие в деревне, принадлежат ко второй категории («крестьяне»), а не к третьей – «служащие»[327].

В центр сразу же пошли жалобы на перебор – крестьяне наводняли партию. В то время как только 11,1 % партийных новобранцев 1924 года были «крестьянами», в 1925 году их вес достиг уже 29,5 %. Когда в первой половине 1926 года оказалось, что крестьяне составляют уже 39 % новобранцев, партия дала отбой. Ячейки отныне должны были доказывать, что вступающие в партию крестьяне активно поддерживают советскую власть[328].

Колебания количества «крестьян» среди коммунистов Ленинградского сельскохозяйственного института показывают, насколько вузы были чувствительны к сигналам сверху. Если в 1925 году рост крестьянской составляющей в институте был значительным, то после новых инструкций из Москвы тенденция резко изменилась. Дискриминация крестьян полностью возобновилась ко второй половине 1926 года[329].

Студенческие автобиографии были не менее чувствительны к колебаниям классовой политики партии. Уже первая фраза автобиографии Парфенова Ф. из Ленинградского института путей сообщения гордо указывала на крестьянские корни: «Отец мой один из беднейших крестьян этой деревни; имущество его состояло из избы, одной лошади и коровы, а в настоящее время даже не имеет и лошади в связи с голодом в Поволжии».

Парфенов выводил свое социальное положение из прошлого: «До 1914 года жил вместе со своими родителями в деревне и, насколько мог, помогал им в хозяйстве. В 1911–12 годах проводилась в жизнь земельная программа по проекту Столыпина, согласно которой крестьяне должны были приобрести себе отруб и отрабатывать его. Не купившие же отруба, оставались без земли. В число таких крестьян попал и мой отец, который не имел, чем заплатить за отруб». Семья выехала в Астрахань, «на заработки». Примечательно, что на последствия столыпинской земельной реформы Парфенов смотрел как большевик: консолидация земли и ее обособление обогатили кулаков и отправили бедных крестьян в города. Автобиография побуждала читателя завершить силлогизмом: если бедных крестьян заставляли перейти с земли в город, а именно такая судьба постигла и семью Парфенова, то, конечно же, сам Парфенов был не кем иным, как бедным крестьянином. Если бы положение «я бедный крестьянин» было четко сформулировано, это могло бы привлечь внимание к измышлениям в версии автобиографа. Но когда вывод вытекал из несвязанных, как бы случайно упомянутых биографических деталей, он звучал убедительно.