Левертов не похож на того царевича. Или похож?
– Есть такой в Москве, – сказал он. – Поселок Сокол.
Глава 7
Таня приехала на Ваганьковское к половине второго. Гроб уже опустили в могилу.
Она в остолбенении смотрела, как летят вниз комья мерзлой земли, и не знала, что ей делать. Кричать, чтобы прекратили, чтобы открыли гроб? Спрыгнуть в яму и заколотить кулаками по крышке? Это было бессмысленно.
И все было теперь бессмысленно. Не на кладбище, а вообще. Только сейчас она это поняла.
Она подошла к краю могилы, держа обеими руками охапку разноцветных роз. Когда ей нужны бывали цветы, она всегда заказывала эти розы, французские. В каталоге их было сортов сто, и все они пахли; в цветочных магазинах Таня таких не видела.
Вчера она час или больше выбирала одну за другой – белую, алую, лиловую, цвета сакуры, античной карамели и кофе латте, так и называлась эта роза, «латте»… Она машинально листала на айпаде каталог, отмечая цветок за цветком. Сама не поняла, как остановилась.
Сегодня рано утром ей привезли букет. Он был огромный, и она подумала, что Левертов поморщился бы, увидев его, назвал бы купеческим и пожал бы плечами.
От букета шел такой сильный запах, что все стоящие у могилы косились на Таню чуть не с опаской. Ей было все равно. Она бросила цветы в могилу и шагнула назад, в толпу людей, пришедших проводить Левертова. Их было много. Он был заслуженный человек; так, кажется, говорят на похоронах. Таня не знала, кто так говорит. Сама она не могла произнести ни слова.
Но потом все-таки произнесла:
– Почему раньше времени похоронили?
Женщина, стоящая рядом с ней, посмотрела недоуменно.
– В каком смысле раньше? – спросила она.
– В прямом. В два часа должны были.
– Не знаю, кто вам что был должен, – холодно заметила та. – Мы все приехали на кладбище к часу.
Спорить было бы глупо. И с этой незнакомой женщиной, и вообще. Таня даже не знала, кто прислал ей сообщение о смерти Левертова.
Евгения Вениаминовна смотрела с овального медальона, как падают комья земли на гроб ее сына. Взгляд был спокойный, даже радостный.
«Хорошо, что не дожила, – подумала Таня. – Может, потому сейчас и радуется. А может, и еще почему-то… Кто его знает, что там и как».
Левертов терпеть не мог, когда она высказывала мысли вроде этой. Говорил, что умные люди еще в восемнадцатом веке называли такие размышления подразумевательной символистикой и относились к этому иронически. И добавлял, что склонность к идиотской многозначительности происходит у Тани от вопиющего невежества. Он никогда с ней не церемонился.
Портрет Евгении Вениаминовны был вделан в мраморный обелиск рядышком с портретом Левертова-старшего. Точно такой Таня видела на Соколе. Евгения Вениаминовна держала посуду в длинном резном серванте из красного дерева. Он стоял в большой комнате и назывался «дрессуар». Там вся мебель необычная была. У Вени в комнате вместо письменного стола была конторка, и он писал за ней стоя, как Гоголь. То есть это он сказал, что у Гоголя тоже конторка была, Танька-то этого не знала, конечно.
Ну а дрессуар – штука такая необыкновенная, что его и вообще нигде не увидишь. Внутри, за дверцами, стояла посуда, а самая верхняя полка была открытая, и к ней, как бортик, была приделана длинная картина, которая называлась «Дары волхвов». На ней много всего интересного было нарисовано, Танька часами могла разглядывать. А под картиной на полке стояли фотографии в рамочках, и вот эта, портрет Вениного отца, тоже была. Судя по взгляду, тот тоже с людьми не церемонился и тоже таким холодом мог обдать, что у любого душа в пятки ушла бы.