Отбой уже пробит. Большинство больных спали.  Те, кто не спал, читали в полумраке, портя себе и без того слабое зрение, или разглядывали низкий беленый потолок. Разговоров не было слышно.

Двенадцатая. Фамилия осужденного вдруг вылетела из головы Лопырева и он напряг мышцы лица, пытаясь ее вспомнить. Постоял несколько секунд. Не вспомнил. В момент, когда ему ее назвали, Лопырев вспоминал статью осужденного. Статью там так и не вспомнил. И фамилию забыл. Так часто бывает. Плевать.

Коридорный открыл тяжелую решетку, дверь, и окошко в двери для наблюдения. Тюремная палата мало чем отличалась от камеры. Разве только тем, что здесь было позволено лежать в любое время, а не только после отбоя.

Дверь проскрипела, нарушая тишину коридора.

– Фамилия, срок? – автоматическая фраза встряхнула замершую палату. Глаза Лопырева еще не успели привыкнуть к полумраку палаты, но это не было причиной молча топтаться в дверях.

Палата была рассчитана на двоих, но занята была всего одна койка. “Прекрасно. Наедине всегда проще.”, – подумал Лопырев, и покашлял, не столько ради прочистки горла, сколько ради привлечения внимания.  Там, среди бараков, камер и рабочих зон, он чувствовал себя абсолютно уверенно. Здесь же он не до конца понимал состояние больного, который к тому же пострадал от рук его подчиненного. Сейчас, прежде чем вести себя в своей привычной манере, ему хотелось  сначала удостовериться, что больной в сознании и готов воспринимать информацию. Он доложил Перевалову о его стабильном состоянии, однако сам в нем не был уверен. Подставлять коллег не хотелось, здесь это не принято. Если с ним и случится чего, всегда можно сослаться на сопутствующие заболевания. Давно сидит, много чего могло за это время произойти. И попадают сюда сплошь не олимпийские спортсмены.

Человек на койке зашевелился и повернул голову в сторону двери. Видно было, что ему это далось с трудом. Рядом с койкой белела капельница.

– Порошин. Двадцать четыре. Сижу три с половиной.

Голос его хрипел. Что-то внутри него булькнуло.

Лопырев сел на стул, развернувшись телом к кровати больного. Доверия всегда больше, когда собеседник хотя бы вполовину на твоем уровне.

– Скажи мне, Порошин, какой черт тебя дернул вывалиться из строя? Ты же знал, что тебя ждет.

Порошин молчал. Было слышно только его тяжелое дыхание.

– Отвечать!

– Вы там были, начальник. Я не совру. Я услышал…  крик. Узнал голос. Почувствовал даже. Это…  Я просто не мог.

– Кто там был?

– Сынишка мой.

– Как он тут оказался?

– Я не знаю. Я не успел спросить, накинулись.

– Сколько ему лет?

– Шесть, начальник. В октябре будет семь.

– Зовут?

– Владька. Владислав, тоже Порошин. Вы… нашли его?

– Найдем. Куда он мог пойти? Он знаком с этими местами?

– Я не знаю. Когда я… ушел, он еще был малех совсем. А потом… Я не знаю. Не понимаю, как он мог добраться досюда. Тут ему опасно.

– Наше это дело. Надо было раньше о нем думать. Где его мать?

– Ее нет. Умерла…  четыре года как…  или около того. Он остался один совсем, после того, как я ушел… Но его приютила двоюродная тетка, она не хотела отдавать его в приютский дом. Точнее, не совсем так. Она хотела льготу. А мне так покойнее. Хоть и чекалдыкнутая она. Но ведь родня, зла ему не причинит. А ко мне она его не возила. Писала всего однажды, мне в ответ, пару строк, что они живы-здоровы, и что малой увлекся рыбалкой. И там же затребовала, чтоб я больше не писал. А мне большего и не надо, и то хорошо, что с ним все хорошо.  Дурным влиянием меня обозвала. Гнилым отребьем еще. И еще много чего там приписала. И еще, что не свидимся мы с ним в этой жизни. Это я и сам знаю. Еще тогда смирился, когда первый приговор озвучили. Потом, правда, заменили и снова эта кровоточащая надежда появилась.  А ведь я ему лично же никогда не сделал ничего дурного. Наговорили ему там, наверное, про меня, и навешали ярлыков почем зря. За что вот она так? Он же мал совсем, он верит в чудеса, и наверняка надеется, что папка вернется и все будет хорошо.