– Ох, и умаялся я.

Тяжело опустится на лавку, прямо одетый, и прикроет устало глаза. А она, как всегда, заботливо начнёт его раздевать. Снимет с ног лыжи, лапти…

Но вот погасли четыре вечерние зари, а Авдея всё нет и нет. Вся извелась Марфа. И метель три ночи бушует. Ну чего ему в лесу так долго делать? Не так уж их много в эту зиму. Далеко на этот раз Авдей не собирался идти. Не иначе беда приключилась: тати окаянные подстерегли или метель закружила.

Настёнка угомонилась, свернулась калачиком на шобоньях[1], прижала к груди кошку. Глаза красные, на щеках ещё слезы не высохли, сопит. А к Марфе сон не идёт, хотя последние ночи спала урывками. А теперь сумерки не убаюкивают, а страшат. Какую уж лучинку запалила, и счёта нет. В темноте сидеть боязно. На сердце всё тревожней и тревожней. Показалось, будто кто-то торкается в дверь. Накинула на себя зипун, ноги в лаптёшки – и в сени. А дёрнула дверь и задохнулась сразу от снежной круговерти. Снег и в глаза и в рот. Охти, страсть какая! И вдруг… сердце оборвалось. Споткнулась обо что-то большое и твёрдое. Вроде сугроб и не сугроб. Упала на колени и руками снег расчистила. Человек. Лежит – скукожился. Нешто Авдей? Откуда и сила взялась! Затащила Марфа его сначала в сени, а потом и в избу. И уж тут поняла, что обозналась. Чужой. Да и дышит ли, бедняга, не поймёшь. Не стала будить Марфа Настёнку, испугается только. Надо бежать за Овдотьей-ведуньей. Недалеко Овдотьина хибарка. Всякие травы-снадобья у ней есть. Коли жив прохожий, уж она его отпоит. А коли отлетела его душенька – обмоет. Насилушку добралась Марфа до Овдотьиной избы – уж так метель метёт, на ногах не устоять.

Раздели Марфа с Овдотьей несчастного, прижала ведунья ухо к его волосатой груди, услышала: тукает ещё сердце. Стала натирать его чем-то вонючим, у Марфы аж в горле запершило. На лицо и на тело бедняги смотреть без жалости нельзя – весь в шрамах рубленых да ожогах. Застонал от натирания, шевельнулся.

– Вот и слава богу, жив сердешный, – отозвалась Овдотья, сама-то тяжело дыша. Намаялась, пока в чувство прохожего приводила. Настёнка уж проснулась, испуганно смотрит на всех.

– Мамонька, не тать ли это?

– Тать не тать, а живая душа, – ворчливо сказала Овдотья, разжав человеку зубы и вливая в рот какое-то питьё, – да у него теперча ни в ногах, ни в руках мочи нет.

А у Марфы своё на душе:

– Авдюша мой тоже, поди, лежит где-нибудь под снегом.

Услышав это, Настёнка тоненько завыла, растирая глаза руками.

Овдотья сердито прикрикнула на обеих:

– Не гневите Бога! Полно заранее-то отпевать.

А прохожий от питья Овдотьиного уж и глаза открыл. Но мутны глаза, невидящи. А сам и вправду на разбойника похож: и от шрамов, и от бороды чёрной всклокоченной. А вот волосы на голове белые, как снег. Чудно. Одёжка и обужка поношенные, рваные. Мудрено ли тут замерзнуть!

– Ты, Овдотья, пока не уходи, – умоляюще посмотрела Марфа на старуху, – уж больно он слаб, в чём только душа держится, не помер бы.

– Всяко может быть, – вздохнула Овдотья, поднялась и села на лавку. – Кажись, особо-то не обморозился, только ослабел, да вот раны больно страшны.

– Да уж… – Марфа поёжилась.

Долго они сидели молча. Овдотья дремала, опустив голову на грудь. Про Настёнку нечего было и говорить: спала без задних ног. А Марфа меняла сгоравшие лучинки да прислушивалась к вою метели за стеной, замирая от ожидания: вот-вот стукнет Авдей. Успокаивала себя, что ничего страшного с ним не случилось. Но трудно совладать с тревогой, которая обливала сердце такой тоской, что хотелось в голос зарыдать, и тоска эта всё чаще и чаще сжимала сердце. Вдруг больной пошевелился, видно пришёл в себя, и прохрипел еле внятно: «Пи-и-ить». Овдотья встрепенулась, опустилась на колени и стала поить его каким-то своим питьём. Он жадно глотал, захлёбываясь и хрипя. И грудь у него часто вздымалась и опускалась. Напившись, он снова закрыл глаза, но ненадолго. Теперь уже смотрел осознанно, переводя взгляд то на одну, то на другую женщину. И вдруг из его глаз в бороду покатились слезинки. Это до того поразило Марфу, что она, не помня себя, судорожно всхлипнула. И если до этого момента она побаивалась незнакомца, то после этих слёз он стал каким-то близким ей. Она засуетилась, побежала к печи, загремела заслонкой. Ведь он, поди, не евши сколько дней. Вынула из тёплого горшка сладкую пареную моркошку и вопросительно посмотрела на Овдотью.