И, едва он отворачивался, показывали язык.

«Двойки» оттопыривали Щербаню карманы, и он сам расписывался в дневнике за умерших родителей. Силантий с завистью смотрел на одноклассников, которые впитывали, как губка, – от него всё отскакивало, как от стенки горох. «Истории, как денег, на всех не хватит, – крутил он серьгу, листая хроники, – кто её записывает, в неё и попадает». А ещё замечал, что в истории остаются те, кто убивает больше, чем рожает, и собственная жизнь представлялась ему пасьянсом, который не сошёлся.

Но хуже всего было с математикой. «Из пункта „A“ в пункт „Б“ движется поезд», – читал он условие задачи и сразу представлял мерцающие в ночи огоньки, пассажиров, курящих в тамбуре, стук колёс, усатого проводника, разносящего по вагону чай, и беседу случайных попутчиков, в которую умещается жизнь. Силантий также думал, что каждый на земле отыскивает неизвестное в уравнении, корень которого он сам.

Девушки Силантия едва терпели, в глаза смеялись, а за спиной крутили у виска. После занятий он приглашал их в гости, но единственным, кто приходил, был Денис Чегодаш, безнадёжный двоечник и закоренелый прогульщик. Облокотившись о стол, он дул из бутылки пиво и тремя пальцами, будто крестился, таскал из сального пакетика хрустящие чипсы.

– Учат шахматам, а играть придётся в хоккей, – рисовал будущее Силантий, глядя на его грязные ногти.

– Обыграем! – ухмылялся Денис, и, вытерев о скатерть, прятал руки в карманах.

По четвергам урок проводил директор. Когда надоедал предмет, пускался в рассуждения.

– Школа – это дорога в жизнь, – важно тянул он, вытирая платком запотевшие очки.

«Второй раз она выглядит иначе», – думал Щербань. Он вспоминал, что из черепахи элеатов супа не сваришь, а «пифагоровы штаны» не наденешь. И мир представлялся ему интернатом для умственно отсталых, в котором двоечники преподают отличникам.

– Школа лишает собственного мнения! – раздалось однажды с задней парты.

Директор прищурился.

– Она загоняет в современность, – продолжал высокий голос. – После неё уже не замечают, что на виду далеко не лучшее.

Силантий согласно кивал, удивляясь, как точно выражают его мысли.

А директор пришёл в себя.

– Да у нас бунтарь! – выставил он узловатый палец.

И тут Силантий Щербань увидел, что все обернулись, а он, возвышаясь над классом, ожесточённо рубит ладонью воздух.

Педсовет грозил отчислением, но, выслушав долгие извинения, дело замяли.

Серафима Кольжуда из параллельного класса слыла дурнушкой. Грудь у неё была, как дыни, а чёрная коса такой длинной, что заметала следы. Серафима заплетала её красной лентой, которую достаточно было вынуть, чтобы, встряхнув волосами, спрятаться в шалаше. Сверстники дразнили её «мамочкой», но для стареющего мужчины все молодые – красавицы.

– С ровесниками неинтересно, – жаловалась Серафима, забравшись с ногами на лавку.

Школьный двор давно опустел, и Силантий ходил по нему кругами, как кот на цепи.

– Иметь или быть? – громко вопрошал он, выдыхая густой пар. – Наша цивилизация построена на «иметь», «быть» в ней – значит пройти незамеченным!

Серафима распустила косу, и красная лента извивалась в её ладонях, как змейка.

– А знания? – закурил Щербань, поставив ботинок на лавку. – Кто решает, что нам знать? А переучиваться поздно.

Взяв за кончик красную ленту, он намотал её на палец.

– Все знания на свете сводятся к любви, – выдохнула из-под волос Серафима.

Под вечер холод прогнал их со школьного двора, они ещё долго бродили по мёрзлым улицам, а кончилось тем, что завернули к Щербаню, где он научил Серафиму любить, а она его – заниматься любовью.