– Ну-у… – Коряга вопросительно сморщил лоб и голову склонил к плечу, – ну-у…
– Вообще-то, в мире нет ни одного человека, который хотя бы раз в жизни не переступил букву закона, – сказал Пургин, – в Советском Союзе таких, наверное, меньше, чем, скажем, в стране лорда Керзона, но все равно сажать можно каждого второго. Даже октябрят, которые не приняли пионерскую присягу.
– Вот именно! – подтвердил Коряга.
– А я ведь ни в чем не виноват, – Пургин почувствовал, что в лицо ему снова ударил железный декабрьский ветер, смял губы, нос, выбил слезу из глаз; в груди сдавило дыхание. – И ты тоже… За что нас арестовывать? Чего мы переживаем?
– Могут арестовать, еще как могут, – замотал головой Коряга, – я-то знаю, что могут. И Арнольда, и Платона я знаю лучше тебя. Подметут за милую душу! Я только удивляюсь, почему Арнольда отпустили?
– Значит, так, Толян, первым делом двигай на квартиру Сапфира, проверь – может, все наши страхи напрасны и Топаза арестовали по шахтинскому делу или в связи с убийством какого-нибудь товарища? Кирова, допустим.
– Давно это было…
– Затем проверь квартиру брата и ко мне.
– А ты? Пошли вместе!
– Я не могу, – сказал Пургин, снова глянув сквозь занавеску на агента наружного наблюдения, – у меня кое-какие дела есть.
Квартира Сапфира Сапфировича оказалась опечатанной – гепеушники отпустили профессора ровно настолько, чтобы он успел добежать до своего дома; за теми, кто входил в контакт с Сапфиром, установили наблюдение, – за Корягой, вполне возможно, тоже, иначе с чего бы старому топтуну приподнимать шляпу в братском приветствии? Он приветствовал корягиного топтуна. Если Сапфира взяли по-серьезному, за родство со Львом Давидовичем Троцким, скажем, то тогда возьмут и Пургина и Корягу, и без особых трудов докажут, что Пургин – родной племяник Троцкого, а Коряга – его приемный сын…
Надо было принимать решение.
Внутри, будто живой, шевелился страх – какой-то сосущий, жадный, голодный, он присасывался к сердцу и тянул, тянул, тянул из него соки, кровь, сердце сбивалось, останавливалось, прекращало работать, потом начинало стучать вновь. Пургин чувствовал, что его тошнит, тошнота ломает ему горло, он слышал треск хрящей и сопротивлялся; но сопротивление было вялым, он ничего не мог сделать – страх был сильнее его.
Нужно было принимать решение, а Пургин никак не мог решиться – не хватало сил…
Пургин спиной повалился на диван, глазами отыскал одну точку на потолке – приметную, засохший развод от мелкой протечки, и застыл. Он словно бы ухнул в пустоту, как в некую тюремную клетку, в пропасть, и смотрел сейчас оттуда на потолок больными вымороженными зрачками. Все, что было у него, все, что он имел, вплоть до затертых дырявых томиков Джека Лондона, купленных подешевке на книжной толкучке, – все остается здесь, в этой жизни, а ему придется уйти в другую… В другую жизнь.
В горле у него что-то булькнуло, глазам стало тепло.
Вечером мать собралась на уборку – часть кабинетов она хотела убрать до ночи, часть ранним утром, чтобы до девяти все было готово – раз в месяц она делала широкую уборку, забираясь с тряпкой и щеткой даже под тяжелые сейфы и под тумбы столов, если этого не делать, в кабинетах будет держаться стойкий запах пыли. И если этот запах проникнет в ткань портьер и ковровых дорожек, то от него уже никогда не избавиться – он поселится на всю жизнь.
– Валя, ты поможешь мне? – спросила мать. – У меня сегодня трудная уборка.
– Обязательно помогу, – сказал Пургин.
Мать молча прижала к глазам пальцы.
– Какой ты все-таки у меня хороший! – произнесла она благодарно, поймала рассеянную улыбку сына и улыбнулась ему ответно.