– И все будет в порядке.

– Верно. Я ведь не просто так в онкологию ложусь, я иду в атаку на старуху с косой, я за своего Дениску иду драться, он же еще маленький, а я должен его хотя бы пару лет опекать, как он без меня будет?! Я отношусь к врачам, как к союзникам, я им буду во всем помогать… Думаешь, я не понимаю, как много зависит от меня?! Я не боюсь, нет, Мить, и не потому, что дурак, у которого представления не работают, просто будет очень несправедливо, если что случится именно сейчас… Все-таки Дениске только одиннадцать, Катя выйдет замуж, а дети трудно привыкают к отчиму: или уж в самом раннем детстве, или лет в семнадцать, там армия, друзья, нет трагедии, нормальный ход…

– Погоди, Юра, погоди, ты что-то слишком рационально мыслишь для ракового больного… Потапова помнишь?!

– Какого? Игоря?

– Да. У него ведь тоже рак нашли, а потом оказалась вполне пристойная язва…

– Митя… Старик… Друг мой. – Лопух вздохнул наконец; потом закашлялся, тяжело, сухо. – Так ведь у него стрессов было поменее, чем у меня…

Это верно, подумал Степанов, стрессов у Потапова было мало, растение, а не человек, главное, чтоб вовремя «бросить в топку», ел по минутам, а Лопуха, бедолагу, сняли с работы за то, что его заместитель оказался проходимцем, жена после этого ушла, ютился по койкам, пока Степанов не пристроил его на «Мосфильм», администратором; Лопушок вновь поднялся, доказав свое умение работать, стал директором, лихо вел картины, но внутри-то кровоточило постоянно, нет ничего горше, чем несправедливое наказание, вот его и шандарахнуло; одно слово, стресс, когда только и кто его придумал?! Ведь сам по себе факт существовал во все времена: кого любимый обманул – стресс; у кого коня увели – тоже; не первую ведь тысячу лет такое в мире происходит, а на тебе, слово изобрели совсем недавно, краткое слово, определяющее то, что угрожает каждому; стресс, и все тут, любому ясно…

– Кто тебя смотрел, Юр?

– Самые хорошие врачи… Я верю им абсолютно… И я не намерен так просто сдаваться, я буду бороться не на жизнь, а на смерть, как под Минском, в сорок четвертом…

Он же ветеран, подумал Степанов, ему тогда было семнадцать; в шестидесятых еще не было сорока, в семидесятых – пятидесяти, а в восьмидесятых – седьмой десяток пошел, рубеж, словно Рубикон, как же коротка жизнь, сколь стремительна…

– Юрок, я могу чем-нибудь помочь тебе, брат?

– А ты мне помог. Поэтому я и звоню, чтобы на всякий случай попрощаться, Мить. Я мало кому звоню, я только тем звоню, кто выдержал испытание на дружбу…

Каша подгорела, не говорить же Лопуху: «Подожди, я газ выключу, геркулес коптит», – нельзя такое говорить, когда с тобою прощается друг, сиди и смотри, как чадит кастрюля, и вспоминай то время, когда вы были молоды, ты – совсем молодым, а он – сорокалетним, только поседел в одночасье, резко сдал, боль в себе носил, как занозу… Любимая присказка была у него тогда: «Будем жить». Поди сочини такую, не сочинишь, это должно отлиться; неужели только боль дает ощущение истины в слове? Как-то несправедливо это; боль, подобно псам, цепляет за икры человечество, которое устремлено к счастью и радости, к любви и дружеству, не к страданию же, право?!

Впрочем, бабка Юры каждую субботу ходила на паперть просить милостыню, чтоб люди видели ее страдание, а Юра уже тогда был инженер-майором, посылал в деревню деньги ежемесячно, дом ей отремонтировал, кур купил и козу, так ведь показывала миру страдание, которого не было, а радость – от того, что внучек человеком стал, – скрывала. «От сглазу, что ль?» – спросил ее Юра. «Нет, – ответила бабка. – Он – терпел и нам велел, страдание – угодно, а радость – греховна, так нас батюшка в церковно-приходской учил, а батюшка злого не скажет».