Пуще всех неохота в шайку принимать калмыков – едят за пятерых, глотают, что ни попади под руку и спать тоже горазды. Не разбуди – сам не проснется. А работать может только из-под кнута. Зато же их и бьют, как собак, не походя. Киргиза и крымца не тронь: ему плюха и та обидна. Пуще русского человека православного на побои обижаются, а вытяни кнутом, остервенится и резаться полезет. Такой нрав чудной.

Первые молодцы в Устином Яре – все те же казаки. Есть не хуже их русские мужички: тверичане, костромичи, новгородцы, рязанцы, вологжане… но молодцов из них по одному на десяток. Больше все народ степенный, добрый и богобоязненный. На разбой охоты в них мало. А так Бога прогневали, очутились в бегах, попали в разбойнички… Ну и полезай в кузов, коли груздем оказался. Атаман кормит, ну и служи. А то душегубить кому охота? Ведь на том свете тоже спросится. Вестимо, под старость, коли цел и невредим проживешь, надо в скит идти, покаяться и замолить грехи свои.

В шайке молодцы разных народов, и разных лет, и разного нрава. Все перепутались и живут согласно. На дележе, или дуване, всего, что добыли, ссор не бывает. Но в шайке всегда все молодцы на два покроя и разной повадки в разбое, русский ли, татарин ли – все равно. И причина тому, как попал он в бега да на Волгу. Коли по неправде и утеснений помещика, от обиды судьи, или просто от рекрутчины, или со страхов каких бежал, то он – один человек! Коли загубил кого там у себя, убил, зарезал и от ответа бежал – другой человек. Он крови отведал будто и остервенился. И чудно! Душегубством своим по Волге похваляется и рад приврать, как мужика ухлопал, как купца убил, приказчика иль батрака зарезал, как подьячего какого замучил до смерти… Первое дело похвастать пред сотоварищами на роздыхе иль за обедом. Но про то первое свое дело, из-за которого бежал, молчит. Раз скажет кому, атаману иль приятелю, и то невесело, без шуток да прибауток. Про то дело поминать не любит, будто оно его «свое»… А здесь на Волге – это не его дела – «чужие», атаманские.

Бывает, живет в шайке молодец год, два, три и никому не сказывается, почему бежал и в разбой попал. «Грех такой был! – говорит. – Загубил душу одну». А кого убил он, за что? Неохота говорить. То тягостью душевною легло на сердце… А вот лихое смертоубийство вместе с молодцами купца какого проезжего – это иное дело. Весело и помянуть, не терпится и прибауткой смазать, чтобы смешнее да веселее показалось.

Если кто в остроге посидел – совсем иное дело. После острога народ приходит – безбожник и, почитай, гораздо отчаяннее и злее, чем коренной волжский разбойник, что и в городах-то никогда и поблизости не бывал. Острожник, каторжник, сибирный, клейменый, с рваными ноздрями, иль с урезанным ухом, или пестрый от кнута и плетей – куда хуже молодца, что на Поволжье вырос и еще мальчуганом с тятькой в разбойники ходил. Этому ты, коли подвернулся под руку, подай наживу, денег, шубу, перстенек для зазнобушки, а сам – коли что – Бог с тобой. Иди, разживайся, и опять милости просим, мимо нас наезжай. Опять дай побаловаться.

Клейменый да сибирный ограбит, но душу никогда не отпустит на покаяние. А коли ничего не нашел на проезжем поживиться, еще лютее да злодеестее ухлопает. Не попадайся, треклятый, с пустыми руками.

Молодцы-удальцы, уроженцы Поволжья, народ все балагур, затейник и именует себя: вольные ратнички… Божьи служивые, птицы небесные, подорожная команда! Их забота – сыту быть, их завет – удалу быть. Им любо на вольной волюшке с песнями гулять, любезных иметь.

Сибирный и острожный народ удали той и не мыслит, песен не любит, зазнобы не заводит. У него застряла злоба на все. Его на родимую сторону тянет, где, может, жена и дети остались… А туда нельзя! Вовеки и аминь – нельзя!.. «Ну, так не подвертывайся же здесь никто под руку… Что мне проезжий, что баба глупая или девка неповинная. Самого младенца с ангельской душенькой ножом порежу без оглядки».