Всадники потирали руки – наконец-то они доберутся до тепла, напьются горячего чая с грогом, поедят свиных сарделек с тушеной капустой – повар, наверное, уже все жданки прождал, выглядывая из-за трубы полевой кухни, ждет их, не дождется… Едва немцы вошли в село, как из-за заборов раздался громкий лешачий гогот, следом – резкий свист, от которого у немецких кавалеристов побежали по коже мурашики.

– Казакен! – не выдержал кто-то из них, закричал громко, разворачивая коня.

Эскадрон, державший строй, смешался в несколько мгновений и превратился в обычную кучу малу, всадники сбились, некоторые из них, перемахнув через забор, поскакали в чистое поле, кто-то вытянул саблю из ножен, собираясь рубиться, но в ближнем бою, клинок на клинок, немцы уступали казакам, были слабы. Слишком внезапным оказался для немцев леденящий душу гогот, возникший словно из-под земли, из чертенячьей глубины, а следом из этой глуби выскочили и сами казаки – яростные, жестокие, лохматые, с пропеченными до темноты восточными лицами. От свиста и улюлюканья казаков с деревьев даже снег посыпался.

Несколько немцев сдались сидя прямо в седлах, подняв руки, – казаки посдирали с них перевязи с саблями, ремни с револьверами, карабины, – остальные ринулись в поле, назад к Журамину, под прикрытие винтовок ландштурма – только белая холодная пыль взвилась высоким столбом. Что-что, а по части драпанья немцы имели опыт и кони их держали хороший ход. Забайкальцам на своих низкорослых лошаденках догнать их было трудно.

Немецкий эскадрон был полновесный, пятьдесят сабель, у Семенова же было всего двадцать клинков. Взял сотник не числом, а умением.

Прискакавшие в Журамин конники внесли смятение в ряды ландштурма – накормленные до отвала и напоенные до ноздрей старички подняли ор – надо немедленно идти на соединение со своими, в Журамине они погибнут все, до единого человека.

Ландштурм начал поспешное отступление из Журамина. А Семенову это только и надо было – в Журамине ландштурмисты хоть плетнями были защищены да заборами, а в чистом поле оказались бы голенькими, как на ладони. Казаки Семенова ударили по ним залпом из винтовок, потом дали еще залп. Старички вылетали из фур, будто голуби, только ноги в укороченных теплых сапогах взметывались вверх да поле оглашалось жалобными стонами.

Добыча, которую взял сотник Семенов, была богатая: «около ста пленных и обоз в двадцать телег».

«За это дело я был произведен в следующий чин, за отличие», – написал он четверть века спустя в биографической книге «О себе».

Спокойная жизнь длилась недолго.

Начались затяжные бои, а с ними – полоса неудач. Приказом генерала Крымова два казачьих полка – Первый Нерчинский и Уссурийский – были пересажены с лошадей на «свои двои», попросту говоря, спешены. Спешенным полкам было велено готовиться к форсированию реки Дресвятицы.

У реки этой оказались сосредоточены ни много ни мало тридцать кавалерийских дивизий, и две дивизии пехотные; кулак сколотился такой, что если он ударит по немцам как следует, по-русски, то разом прорубит дыру сквозь всю Европу, прямо до самого Берлина; во главе кулака был поставлен генерал Орановский – человек, как впоследствии оказалось, вялый и пустой. Максимум, что он умел делать – сохранять сапоги зеркально начищенными в самую лютую грязь да трубно сморкаться в надушенный батистовый платок.

По коню своему, уведенному в тылы дивизии, Семенов скучал здорово – словно по близкому другу, пришедшему с ним в эти края с родного кордона, – в нем рождалось ощущение потери, чего-то печального, даже скорбного, как будто не стало человека, которому он доверял. Вроде бы только что вместе шли в атаку, вдруг пуля – вживк! – и Семенов остался один.