– Так я и думал, – сказал Урусов. – Потому сразу тебе ничего и не сказал. Вот тебе все бумаги подорожные. Ночью выправили. Мы ведь и ночью пишем…

Женщины покорно потянули со стола угощение, собираясь укладывать его в подорожные сумы.

– Вот тебе и пермская служба! – сказал Ермак.

– Жизнь не вся, – возразил ему дьяк. Из угла, всеми забытый, в новых шароварах и по-мужски подпоясанный, распахнутыми, полными ужаса и слез глазами, смотрел Якимка, точно понимал, что видит крестного в последний раз.


Гнедой тур

Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.

Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.

Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.

Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.

Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.

– Господи Боже ты мой! – сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. – Да как же вы тут бедуете?

На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.

– Кто живой, отзовись! – крикнул он в невыносимо душную темноту.

– Ты кто? – спросили его из темноты.

– Ермак Тимофеев!

– Какой станицы?

– Качалинской. Чига.

– Где юрт?

– Летошний год по Чиру кочевали. Ноне из Москвы.

– С кем ты? –      продолжали выспрашивать из темноты.

– С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.

– Он, – сказали в темноте. – Станишники, наши пришли.

В темноте кто-то громко зарыдал:

– Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться… Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.

Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.

– Выносите нас отсюда. Выносите скореича… Согнием тута…

Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.

Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.