Понизил голос, подмигнул доверительно:

– Учащимся гимназий запрещено участвовать в уличных манифестациях, но ныне – случай особый. От имени администрации заявляю: сегодня – можно. Не наказание ждёт вас, но одобрение.

Невский проспект был забит, уличное движение остановлено. Над толпой мелькали государственные флаги, рукописные плакаты; городовые отдавали честь нам, «сизарям»-гимназистам, студентам, прочей публике.

Какой-то господин, сняв шапку, затянул «Боже царя храни!» – и его не встретили насмешками – наоборот, поддержали.

На мосту через Мойку подхватили армейского поручика, принялись качать:

– Слава русским офицерам!

– Покажите азиатским варварам, что такое Русь великая, Русь святая!

– Урра!

Офицер взлетал в воздух, одной рукой вцепившись в фуражку, другой придерживая болтающиеся ножны. И растерянно косился на низкие перила моста: не перелететь бы на лёд.

Стайка разрумянившихся курсисток выискивала в толпе кадетов, юнкеров, офицеров – и дарила им вручную раскрашенные бумажные цветы. Самая бойкая, светловолосая и сероглазая, награждала ещё и поцелуем в щёку.

Я загляделся на блондинку. Она сияла, словно маленькое солнце посреди сумрачной питерской зимы; улыбка её обнажала влажные ровные зубы, а лёгкие локоны выбивались из-под меховой шапочки в прелестном беспорядке.

Красавица заметила мой восхищённый взгляд. Подмигнула:

– Не смущайтесь, господин гимназист. Поступайте в вольноопределяющиеся, и тогда, может быть, я поцелую и вас.

Я молчал, растерянный.

– Вы так мило краснеете, ха-ха-ха! – рассмеялась незнакомка.

– Олюшка! Оля Корф, ну что же ты застряла, побежали дальше, – позвали подружки.

И она исчезла, оставив меня с бьющимся напрасно сердцем.

Пьяненький купчик поймал мальчишку-газетчика, сунул ему смятую ассигнацию, схватил пачку «Ведомостей» с царским манифестом и принялся расшвыривать: газетные листы испуганными голубями порхали над студенческими и гимназическими фуражками, над картузами рабочих и женскими шапочками; их ловили мозолистые лапищи мастеровых и нежные пальцы в тонких перчатках.

На фонарный столб забрался молодой человек с диким взором, в жёлтом банте, лохматый – явно поэт. Жандарм не пытался остановить безобразие – наоборот, аккуратно придерживал пиита за штанину с растрепанными штрипками и одобрительно улыбался.

Сочинитель бросал строчки, словно гранаты:

Русский штык пусть узнают макаки,
Мы пропишем им мир в Нагасаки,
Отомстим косоглазцам упрямым,
Из голов водрузив Фудзияму…

Публика подхватывала кровожадные слова, перепевала на все лады.

Серафим кричал мне в ухо:

– Эх, малы мы ещё, жаль. Так бы я добровольцем япошек бить.

– И я с тобой.

Купец покосился на мою трость, но сказал про другое:

– Ты-то счастливец, у тебя брат – герой! Всех победит, вернётся в орденах. Ура!

– Уррра! – подхватил я, а следом за нами – сотни глоток.

Боевой клич, доставшийся нам в наследство от монгольских полчищ, нёсся над улицами и площадями имперской столицы.

Испуганные голуби носились, не смея приземлиться – будто растерянные души погибших.

* * *

Февраль 1904 г., Санкт-Петербург


На перемене, как всегда, сгрудились вокруг одноклассника, отец которого работал в типографии и имел доступ к свежайшим новостям.

Разглядывали иллюстрированное приложение, пахнущее краской: весь разворот занимали довоенные ещё фотографии кораблей эскадры Тихого океана, запертых ныне в Порт-Артуре.

Это были дни моего триумфа. Я так и не смог ни с кем сблизиться за четыре года гимназической жизни, не считая Купца, конечно. Наша дружба выглядела странно, но теперь я понимаю: два изгоя, два калеки (если считать тугой ум Серафима за уродство), мы поддерживали друг друга во враждебном мире, и это выглядело симбиозом меж двумя увечными.