– Смотри.

Я глядел на изуродованное глубоким шрамом левое плечо; криво сросшаяся ключица; перекрученные, словно в невыразимой муке, мускулы руки – мне эта картина почему-то напомнила о статуе Лаокоона.

Позади, в двадцати шагах, замер класс.

– Тебя взрывом контузило?

Я кивнул.

– А это, братец, ятаган. Под Плевной. Отбивали мы турецкую вылазку…

Он говорил ещё что-то, а я не слышал. Я видел это: хрипящие кони, воющие всадники, сверкающие клинки.

Полурота подпоручика Лещинского ночью заняла развалины редута, выбив турок молодецкой штыковой атакой; но на рассвете противник бросился возвращать утраченное. Обвалившиеся от артиллерийского огня земляные стены не стали препятствием для трёх сотен конных, как и не стали препятствием для них беспорядочные залпы из винтовок Крнка. Барабан револьвера быстро опустел, а сабля застряла в боку хрипящего турецкого жеребца; Лещинский поднял брошенное ружьё и успел подставить ложе под сабельный удар, но от второго уклониться не смог.

Тогда их спасла лихая атака казаков, возглавляемая самим Скобелевым, Белым Генералом.

Из ружей соорудили носилки, на которых вынесли подпоручика из боя.

– Хирурги хотели мне руку оттяпать, да сам Пирогов Николай Иванович в это дело вмешался, не дал. Спасибо ему, конечно. Из кусочков меня сшил, считай, – тихо говорил Пан, – уволили потом со службы вчистую.

Гимназисты стояли, замерев. Слушали.

– Тоже себя жалел, Ярилов. А как иначе? Уехал в имение к маменьке, а она каждый день меня увидит – и в слёзы. Горькую пил. А потом одна соседка, дочь уездного предводителя дворянства… А, неважно. Словом, стал заниматься гимнастикой, на основе системы Мюллера разработал упражнения, гири-двухпудовки себе выписал. Знаешь, как трудно было? До кровавых мозолей. Не поверишь, Ярилов, рыдал. От боли и отчаяния. Только плач этот для мужчины – не стыдный.

Я смотрел на этого подтянутого, сильного, статного и действительно не верил.

– А ну, бросай костыли! – закричал вдруг Пан. – Бросай! И иди ко мне. Купчинов! Помоги.

Подскочил Купец, забрал костыли. Прошептал:

– Давай, Коля. Ты сможешь.

Я стоял, зажмурив глаза. Было страшно.

Почти падая, судорожно шагнул правой – меня сразу занесло, но Купец придержал, не дал рухнуть.

Так я и ковылял, выбрасывая вперёд правую ногу и подволакивая левую, беспрерывно теряя равновесие. Пять шагов до шведской стенки я шёл, наверное, четверть часа. Схватился за деревянные перекладины дрожащими руками. Мокрый, измученный, неверящий.

– Ну вот, – сказал Пан, – а ты боялся.

И завернул похабные стишки про попову дочку, солдата и сеновал.

Напряжение лопнуло; все захохотали, и первым – я.

А по щекам тёк обильный пот. И слёзы.

* * *

В мае я уже ходил с тростью. Пан Лещинский занимался со мной дважды в неделю после уроков. И ещё давал задания для самостоятельных упражнений.

В тот день я добрался до гимназии и остановился у крыльца передохнуть. Ко мне подошёл дородный бородатый дядя в пиджаке и сияющих хромовых сапогах; толстенная золотая цепь, висящая на брюхе, выдержала бы адмиралтейский якорь.

– Вы, стало быть, и будете Николай Ярилов? – спросил дядя и снял картуз. Волосы его были густо смазаны маслом и зачёсаны на пробор, холёная борода закрывала половину груди.

Я поклонился:

– Да, я. С кем имею честь?

– Купчиновы мы. Отец Серафима, обалдуя. У меня к вам, господин хороший, предложение. Не займётесь ли арифметикой и прочими науками с моим сыном? А то если он и теперь экзамены не выдержит, я не знаю, чего с ним сделаю. До смертоубийства дойдёт, вот те крест.

Купчинов-старший сложил щепотью пальцы-сардельки и перекрестился.