Вода худа от талых нег,
Немые паводки сосут
Хрустальный мизерный сосуд.
Но солнце размыкает ветки,
Как утро раскрывает веки,
А ты – заботы тебе мало! —
Вся с головой под одеялом,
И ножка на вершок торчит.
Мизинец твой так сладко спит,
Льнет к безымянному соседу.
Я жду. Часы зовут к обеду.

Недлинное стихотворение Николай выговаривал с четверть часа. Но Степан удивил Астру.

– Очень хорошие стихи, – заявил он. – У тебя, Коля, дар. Твои стихи, как местные цветы, от Волги зависят. Но Волгу и несут.

Коля не улыбнулся в ответ. Наоборот, побледнел в синь, даже как будто оскорбился, хотел, наверное, ответить колкостью, но у него и вовсе ничего не получилось. Его заколотило, и он боком, словно приплясывая, выдворился из избы. Потом бился вдоль бревен стены, словно и правда жестоко побиваемый.

– Ц-ц-ц-в-в-ве-т-ты в-в-вянут. А с-с-сти-х-хи, нао-б-б-борот, н-недора-а-а-с-с-пус-ск-каются… – захлебывался он возле рассохшейся щели окна.


Степан вроде бы ненадолго заехал в Горбыли, только к сыну. Но вот обложился подрамниками, зачастил на пленэр, как на охоту, с той же голодной жаждой. Он опять застал Астру в момент ее дикости, ее полоумия и озарения. Глаза у нее светились в избяной полутьме, как у кошки или как морская вода. Степану опять зашло в голову, что Астру он любит. Лучика он и без диких озарений любил. Только любил неловко, кидался к его ножкам с восклицанием: «Сынуля!» – и сразу отпрядывал, терялся до иступленного отчаяния. Внутри начинало сосать и нагнетаться. Степан бежал с этюдником через поле в лес, словно преследовал зверя. В часы такого счастья Степа чудовищно переживал, что не умеет петь. Казалось, что только спевка с женой позволит не расплескать счастье через кривые окна избы. А Астра: раз вернулся Степа, то и мир, значит, понятен. Степа будет писать картины, Лука делать уроки, она петь в храме, где уже привыкли к ее исчезновениям, понимая их неизбежность, и держали ей место на клиросе.

Но в местной школе сверстники Лучика не приняли. Его знание страниц Владимира Соловьева наизусть не выручало. В первом детстве он жил здесь временами, рос особняком, в стороне от местной детворы, а вроде и рядом. Детвора помышляла до него добраться. И вот Лука попал в ее лапы. Одноклассники приняли его как куклу для битья. На переменах крепкие свирепые парни катались на нем, как на грустном ослике.

* * *

Но не так унижения одноклассников подкосили Луку и помутили его память, как одно происшествие.

Лука пошел погулять в поле. Видит, навстречу ему старуха не старуха, странный дядька, похожий на тетку. Лохмы от ветра на сторону, одежда висит на худющем теле, как мешок на топорище.

Дядька этот замер перед Лукой и задрожал. Черты лица его запрыгали, глаза закатились, зубы застучали. Он протянул к Луке тонкую, как ветвь, руку и, словно бы не мог дотянуться, силился обморочно, но не мог.

Лука замер. Что ужасный дядька от него хочет?

– Ты, ма-а-а-алы-ы-й, сы-сы-сы-нок-х Ас-ас-ас-т… х-х… – И страдальческая улыбка перетянула худое, словно узлом завязанное, лицо, а глаза вспыхнули, как грозовое небо.

У Луки от ужаса перехватило горло. Он слова не мог вымолвить, да и не знал, что тут скажешь.

Так они стояли: Штурвалов корчился мучительно и умиленно, а Лука словно бы заколдовывался, терял разумение. Дядька наконец обеими руками, как плетьми, отмахнулся и повлекся через поле, подталкиваемый ветром. Лука остался посреди поля. Он так в мгновение побледнел и осунулся, что светлые волосы его могли бы показаться седыми. Овевал ветер, но Лука ветра не ощущал, ощущал он его только по дальней гулкой опушке темного леса.