Так спокойно, так радостно ему бывало только вдвоем со старым князем. Иван редко тогда работал с Кантемиром, переложив свои обязанности на плечи Тредиаковского, – он был занят какими-то особо важными делами, подолгу запирался в отдельном кабинете.
Васька поджидал каждого утра с замиранием сердца. Но по вечерам, когда удавалось всем собраться в гостиной, тоже было хорошо, всем было весело и приятно: сперва обычно читали вслух «Илиаду», а затем Иван играл на флейте, или княжна Марья пела духовные канты, или молодой князь Антиох, заразительно смеясь, рассказывал разные истории из своей великосветской московской жизни. Васька прятался в уголке, наблюдал; из другого угла на присутствующих смотрели благодарные очи несостоявшегося государя Молдавии и Валахии. Но таких вечеров становилось все меньше и меньше.
В бездельные дни в академии размеренная жизнь в Дмитриевском постоянно всплывала в памяти. Не только образ князя, но и Иван вставал перед глазами, особенно в полусумраке перед сном. Ильинский, улучив свободное время, обычно посередине дня, когда князь почивал, любил пройтись со своим подопечным по пустынному парку усадьбы. Прогулки эти совершались по велению души – он любил смышленого переписчика, и пестовал, и наставлял к новой жизни несмелого пока и застенчивого астраханского поповича. Стволы тополей главной аллеи были еще молоды, и они забирались в глубину, в лес, рассеченный прямыми тропинками, и там, в темной прохладе, вели беседы, ступая по мягкому, запорошенному сухой пожелтевшей сосновой иголкой белому песку. Иногда они прятались в беседке у пруда, где свежий ветер от воды и тень спасали от летнего зноя, а блики солнца на свежеоструганном дереве, гудение насекомых и шелест высокой прибрежной травы не мешали, а, наоборот, настраивали на отдохновение; и Иван говорил, говорил, а Васька больше слушал и восхищался – он обожал, боготворил дарованного судьбой чудесного старшего друга.
Он просил, и Ильинский рассказывал ему о Петре.
– Я верю в разум, он победит, – восклицал Иван и славил императора и иже с ним, восставших против ветхих российских устоев. Опять и опять в его речах возникал образ Прокоповича, отважившегося вступить в борьбу с самым опасным и самым сильным противником реформ – православным духовенством.
– Они не принимают новой жизни и оттого яростно сопротивляются: клеймя Феофана Прокоповича как главного глашатая, главного певца нововведений, обвиняют в еретичестве, в протестантизме, в неверии и Бог еще знает в каких грехах, мечтают о восстановлении патриаршества. Они при этом уверены, что пекутся о благе Отчизны, но их попечительство пагубно, ведь нельзя повернуть время вспять. Некоторые их сторонники и теперь поучают в академии, но тебе они не принесут вреда, ведь ты будешь простым школяром.
Теперь, обдумывая в одиночестве наставления Ильинского, Василий, казалось, понимал причину ректорова гнева, но он боялся судить об отце Гедеоне прямо, не хотел ошибиться, да и, честно сказать, не совсем понимал суть раздоров. Наверное, со временем все прояснится, теперь же чем больше он размышлял, тем только больше запутывался в своих домыслах. И гнал их прочь, полагаясь на будущее, на судьбу.
Много приятней было думать об Иване, о том, как он читал ему на прогулках стихи. О! Как же полюбил он их совместные уединения! Но под конец свободного времени стало оставаться все меньше и меньше. Князь требовал работы, работы, работы, и днем, и по вечерам – он торопился жить, а умер в одночасье.
Васька вспоминал гроб и похороны – в снах они его, кажется, не мучали, или он все успевал позабыть к тому моменту, как открывал глаза. Виделись ему отчетливо черная тафта на барабанах, гулкие их звуки и опущенные по немецкому обычаю дулами вниз ружья солдат из караула, ружья, перевитые траурными лентами. Бледный Ильинский вел, придерживая под руки, княжну Марью по песчаной дорожке парка к новой еще, красного кирпича семейной усыпальнице. Отворенная решетка открывала доступ к склепу – последнему пристанищу его первого посетителя и устроителя. И много людей вокруг: зеленое и красное сукно с потертыми серебряными галунами на длиннополых кафтанах, и, словно пена в вырезах камзолов, накрахмаленные белые шейные галстуки, уже выходящие из моды у молодых московских щеголей, и серая крепкая крестьянская ткань. Но воспоминания, приди они вечером, пугали бы, а утренние, дремотно-сладкие, только умиляли. И пустой зал не казался мрачным, а козлы уродливыми и противными.