Невольно сравнивая себя с этим неотёсанным аризонцем, Генри всё чаще чувствовал непонятную и постыдную неуверенность в себе. А в каждом движении Джеда, напротив, сквозила неспешная не показная уверенность человека, знающего себе цену. Но несмотря на эту внутреннюю неспешность и основательность, Джед был быстр не только в стрельбе – он мгновенно принимал решения, без проволочки управлялся со всеми делами. Он даже ел так же быстро, как принимал решения, – бывало уже шёл мыть тарелку, когда Генри ещё недоумённо смотрел на свою порцию бобов, не съеденную даже наполовину.
Когда Генри вернулся в лагерь, Алисия и Джед уже сложили в круг камни, готовя очаг. Генри сердито поставил на землю котелок и, чувствуя, что нарушил своим появлением разговор, взял катану и блокнот, оглянулся в поисках места, где можно было бы уединиться.
Прилегающая к лагерю сторона скалы была уступчатой, и молодой человек легко, как по ступеням, поднялся на плоскую вершину. Отошёл подальше от края площадки, чтобы Алисия и Джед не могли видеть его.
Дома в Нью-Йорке он всерьёз занимался кэндзюцу – японским искусством владения мечом. Его учителем был старый, но такой ловкий и выносливый японец, что мог вымотать молодого человека за каких-нибудь десять минут поединка и при этом даже не запыхаться.
Старик был реформатором и пытался привнести новые веяния в древнее самурайское искусство. Если традиционное кэндзюцу делало упор на владение мечом, а воспитание боевого духа считало важным, но всё же сопутствующим делом, то в своём учении старый японец делал упор на воспитание бойцовского характера. Генри быстро усвоил: самая важная победа – это победа над самим собой.
Упражнения с мечом сейчас были лучшим способом взять под контроль свои негативные эмоции, хотя в этот раз, даже сама катана поначалу добавила в душу негатива. Внутренний предохранительный слой ножен съело время, клинок был покрыт налётом поверхностной ржавчины и выходил из ножен рывками, издавая шорох, который, привыкшему к бесшумному скольжению клинка Генри, казался верхом неблагозвучия.
Но деваться было не куда – надо было ждать возвращения если не в цивилизацию, то хотя бы в какой-нибудь захудалый аризонский городишко, в котором можно найти полировальную пасту.
Раздевшись до пояса, Генри взял в руки катану и выложился так, что вскоре взопрел. Когда ему показалось, что душевное равновесие восстановлено, он спустился к реке, искупался, надел на быстро обсохшее тело одежду. Но к костру не вернулся, – сел в стороне, вынул блокнот и карандаш.
Этот блокнот Генри называл репортёрским блокнотом, и всегда носил его в кармане сюртука, чтобы можно было без проволочек, не слезая с седла, занести в него мимолётно подмеченную бытовую деталь, нюанс пейзажа или неожиданный оборот речи, свойственный только жителям Дальнего Запада – всё то, что должно было стать основой его будущих путевых заметок о Дальнем Западе.
Но в дорожном саквояже, поверх бритвенного прибора, сменной рубашки и белья, лежал у него ещё один блокнот, который он купил для набросков к своему будущему роману. Долгое время этот литературный блокнот был девственно чист, ибо Генри никак не мог определиться ни с жанром, ни с главной идеей будущего романа, не говоря уже о сюжете или образах главных героев. Нет, главный герой, конечно был – молодой и подающий большие надежды нью-йоркский репортёр, но с остальным «населением» романа пока было не густо.
А вот с идеей романа была противоположная проблема, ибо идей этих, в отличие от героев, было столько, что Генри не знал на какой остановиться. Это как в лучшей нью-йоркской кондитерской, когда на тебя через стекло витрины смотрят десятки видов пирожных с нежнейшими кремами, а ты не знаешь, на каком остановить свой выбор. Оттого и оставался блокнот чистым.