– не Лейба и т. д.). Так началась в еврейской среде ассимиляция с русским обществом. Дома у деда обряды еврейской религии исполнялись больше по инерции. Попав в университет, Гершуны-студенты вошли в русское общество, забывая о своем еврействе>62. Мой отец мне рассказывал, что в лучших слоях русского общества ассимиляционные стремления еврейской молодежи встречали симпатию и поддержку. Студенты пополняли свои средства уроками исключительно в русских семьях. До окончания университета отец не ездил домой: железной дороги еще не было, и путешествие лошадьми было и продолжительным, и не по средствам. Летом он, как и прочие еврейские студенты (число их было невелико) жили на так называемых «кондициях» в качестве репетиторов в русских помещичьих и – нередко – аристократических семьях; считалось даже модным и соответствующим «духу времени» приглашать летом к детям еврея-студента. Так многие студенты того времени понемногу отходили от еврейства, привыкая к русскому обществу. Когда по окончании университета отец получил сразу место уездного врача в уездном городе Соколки Гродненской губернии>63, он женился. Мать моя, урожденная Шерешевская>64, происходила из еврейской семьи города Юрбурга (Ковенской губернии) у самой германской границы>65; дед был оптовый торговец лесом, человек, говорят, умный и «свободомыслящий». Детей своих он с детства воспитывал в Германии, в Кенигсберге, где мать моя и кончила средне-учебное заведение. Мать говорила по-немецки и по-французски и русскому языку научилась только после замужества, но никогда им хорошо не владела: с нами она говорила и переписывалась по-немецки.

В Соколках родители попали в польско-русскую среду. Жившие там евреи – шинкари, лавочники, мелкие ремесленники – не могли составить общества врачу, одной из видных персон уезда; отец стал вскоре и городским врачом и, как единственный врач, овладел всей частной практикой, как в городе, так и среди окружных польских помещиков. Родители прожили в Соколках около тринадцати лет; когда мы переехали в Вильну, мне было семь лет. Я помню среди наших гостей в Соколках ксендза, русского батюшку, местного судебного следователя, к которому мы детьми бегали по соседству получать леденцы, которыми были полны ящики его комода. Помню, что мы ездили за город в гости к местным помещикам. С раннего детства у нас была немецкая гувернантка Frl. Jantzon. Мы с детства говорили по-немецки, молились по-немецки и вряд ли подозревали, что мы евреи. Я отчетливо помню, как праздновались у нас русская Пасха и Рождество, как мы готовили к Рождеству сами все елочные украшения, как ездили в лес вырубать елку. Знаю из позднейших рассказов, что отец был очень популярен и любим в польском обществе; он имел, правда, медаль в память «усмирения польского мятежа»>66, но «усмирение» его выражалось в том, что он давал всякие поблажки сидевшим в местной тюрьме польским «мятежникам» и по всякому удобному поводу переводил их в находившуюся рядом с нашим домом-усадьбой уездную больницу, чтобы они – «на честное слово» – пользовались большею свободою. В 1877 году отца по его просьбе перевели в Вильну «для воспитания детей», он был назначен ординатором виленской еврейской больницы, где он со временем дошел до должности старшего врача. В Вильне – еврейско-польском городе – мы оказались в кругу вновь образовавшегося с 1860-х годов еврейского интеллигентского общества – врачей, аптекарей, присяжных поверенных, учителей вновь учрежденных еврейских школ. Большинство этих семей укладом своей жизни мало отличалось от нашей. Все же можно утверждать, что эти семьи имели бо́льшую связанность с еврейством, чем мы: они праздновали большие еврейские праздники, посещали в эти дни синагогу, постились в иом-кипур