, – а скорее в том, что в своем развитии эта знаниевая диспозиция оставляет человеку и локальной группе все меньшую опору для ощущения своей причастности к миру. Если еще раз последовать введенному Кантом делению опыта на феноменальный и ноуменальный планы, то получится, что для новоевропейской науки феномен всегда требует сведения к числовой абстракции – то есть «исследования» и измерения специальными приборами со все увеличивающейся разрешающей способностью и т. д. – и, стало быть, никогда не само-тождествен; а ноумен, в свою очередь, всегда недостаточно конкретен и потому требует для своего выражения непрерывно усложняющейся математической формализации (перехода от понятия функции к понятиям функционала, оператора, тензора, введения пространств со множественной размерностью, «вмещающих» колоссальные по объему числовые массивы и т. д.) – иными словами, он также никогда не есть то, что он есть. Пытаясь обобщить развитие науки за последние четыре века, мы становимся свидетелями драматического, внутренне противоречивого движения: с одной стороны, наука рисует все более детализированную картину мира, претендующую на все большую достоверность; с другой стороны, она же, стремясь исключить из своих представлений какие-либо «пережитки» теологии и антропоморфных образов, последовательно лишает картину мира всякой наглядности, эстетической определенности, связности и непосредственной интеллигибельности, что равнозначно стиранию картины или ее «засвечиванию». «История вселения», понимаемая как процесс непрерывного накопления физических и других знаний о мире, оказывается в то же самое время
историей выселения, в ходе которой человек все глубже отчуждается (эстетически) от того, что его непосредственно окружает. Используя термин американского психолога и культуролога Грегори Бейтсона, можно сказать, что человек новоевропейской культуры оказывается в ситуации «двойной связки» (
double bind): с одной стороны, светское мировоззрение настраивает его на восприятие повседневного «внешнего» мира как единственной доступной ему реальности, с другой стороны, технократическое образование требует от него занимать по отношению к этому единственному миру позицию отстраненного «объективного» наблюдателя, а развитие науки демонстрирует, что вещи в этом мире никогда не являются тем, чем они являются.
Пожалуй, в наиболее сложном положении оказывается в связи с этим архитектура, служившая прежде выражением укорененности человека в определенном месте, а также символическим ключом к космосу, «собранному» в единой эстетической интуиции. В Новое время, параллельно с распадом органической целостности мира и становлением европейского субъекта-наблюдателя, архитектура, постепенно утрачивая роль связующего звена между различными аспектами и уровнями действительности, все в большей степени поддается импульсу, растягивающему и даже разрывающему культуру между «провалом в невидимо-конкретное» и «бегством в невиданно-абстрактное», – между сверх-вовлеченностью и сверх-отстраненностью.
Все это дает основание предположить, что постоянно расширяющиеся стилистические блуждания и колебания архитектуры в ХIХ – ХХ веках и ее сегодняшняя «наследственная» неуверенность в своем будущем в значительной мере определены ее неспособностью сохранить за собой роль своего рода «эпистемологического якоря» (или роль проясняюще-обобщающего медиатора общественных представлений), которая, начиная с эпохи Ренессанса, постепенно переходит к естествознанию, сфере образования, СМИ и другим институтам информационно-знаковой репрезентации